в лицеях. Книгочеи, охочие до знаний, самодостаточные, втайне недовольные своей судьбой. Мой отец хотел писать романы. А мама видела себя великим ученым. Вместо этого они преподавали в школе. Из-за этого, из-за ограниченности la vie quotidienne47, они разочаровались в своем союзе. Потому оба и завязали отношения с другими людьми. Что привело к обычному хаосу. Они развелись. И снова женились на копиях друг друга. Человеческая потребность повторения.
– У тебя есть братья, сестры?
– Нет, я единственный ребенок.
– Как и я.
– Довольно странно ощущать себя единственным плодом долгих лет в одной постели. Расскажи мне, почему это так грустно для тебя – быть единственным ребенком в семье?
– Я никогда не упоминал…
– В этом нет необходимости. Все и так заметно по тому, как ты себя держишь.
– Я настолько очевиден?
– Для товарища по несчастью, как я… да. Это то, что я уловила в тебе, среди прочего, в тот первый вечер, в книжном магазине: одинокий молодой человек… и не только потому, что один в Париже. Это более глубокое одиночество. То, что, наверное, живет в тебе с детства.
Я не знал, что сказать. Разве только:
– И ты поняла это из нашего первого разговора?
– Обиделся?
– Вряд ли.
– Но твой тон. Ты как будто потрясен.
– Потрясен, что ты так хорошо и так быстро читаешь меня.
Она потянулась ко мне с поцелуем.
– А теперь расскажи, почему тебе так одиноко.
Меньше всего мне хотелось говорить об этом, лежа нагишом рядом с ней в ворохе скомканных простыней. Но какой-то внутренний голос подсказал: «Увильнешь от ответа и потеряешь важное чувство близости между вами».
Поэтому я рассказал ей о маме и папе, о том, как рос обычным мальчишкой в Индиане, зная, что мое будущее в другом месте… особенно после смерти матери. Она слушала молча. Когда я закончил, она обняла меня, притягивая к себе.
– Может быть, мой мир и отличался от твоего мира. Но твое детство – знакомая мне территория. Я тоже жила там, только с матерью такой же отстраненной, как и папа, окопавшейся в себе.
Середина февраля. Наша четвертая неделя вместе. Свежий снег. Потом унылая неделя дождей. Я выучил новое слово: glauque. Мрачный. Тоскливый. Изабель простудилась. Постоянный кашель, переходящий в глубокий рубленый баритон.
– Я должна бросить это, – сказала она, раздавливая сигарету «Кэмел» в пепельнице, балансирующей на моем голом торсе.
Мы лежали в постели. Настенные лингвистические часы показывали 18:00. Наши свидания два раза в неделю. Всегда в одно и то же время: с пяти до семи вечера. Всегда с трех-четырехдневным перерывом après48. Правила. Ее правила. Я никогда их не оспаривал. С того самого первого утреннего звонка après. Когда я более чем прозрачно намекнул, что ждать четыре дня, чтобы снова увидеть ее, для меня смерти подобно. Своим холодным ответом она дала понять: это границы. Прими или уходи.
Я принял их. Запирал рот на замок всякий раз, когда чувствовал, что с губ готовы сорваться слова