похожими на головастиков, спящих до поры в полупрозрачных облачках икринок. Весной весь луг покрывался баранчиками. У живых изгородей, где под сенью ясеней спутаны были ветки боярышника, расцветали бледные первоцветы и фиалки разных цветов, от густо-пурпурного до белого с лиловатым оттенком. Мама сказала девочке, что в английском языке слово «одуванчик» – «dandelion» – происходит от французского «dent-de-lion», «львиный зуб». Мама любила слова. Мир цвел ими: куколицей и мать-и-мачехой, мышиным горошком и гадючьим гиацинтом. Вот незабудка, а рядом – разбитое сердце. Вот заплелась в изгородь ядовитая красавка, иначе: бешеная вишня. Воловик и бутень, волдырник и чистотел, медвежьи ушки и кукушкины слезки. Сердечник – от нервных судорог, кровохлебку хорошо к ранкам прикладывать. А журавельник еще называют грабельки. Девочка следила, как они выходят из земли: куртинками проглядывают тут и там на лугу или поодиночке прячутся во рвах, льнут к камням.
У подножья изгороди в зеленой сутолоке кипела жизнь, в основном невидимая, но довольно звучная: она шуршала в старых листьях, она слышала, как прислушивается девочка. А девочка слышала, как чутко онемела птица и затаилась полевка. Следила, как пауки плетут безупречные многоугольные сети или поджидают добычу с узкого конца заманчиво пухлых шелковых воронок. Весной и летом появлялись вдруг целые облака бабочек: желтых, белых, голубых, апельсинных и черно-бархатных. В полях полно было пчел, гудящих, сосущих сладкий нектар. Ветви и небо населены были птицами. Жаворонок, заливаясь песней, с плоской земли взлетал все вверх, вверх в синеву. Дрозды подхватывали улиток и разбивали о камни, оставляя за собой ковер из хрустких пустых домиков. Лоснисто-черные грачи расхаживали по траве, каркали, заводили на деревьях дебаты. Огромные стаи скворцов тучами проносились над головой: то, как единое черное крыло, рисовали на небе широкий взмах, то кружили и вились, подобно дыму. Протяжно и переливчато кричали ржанки.
Тоненькая девочка ловила в пруду головастиков и рыбешек-колюшек, которых было там несметное множество.
Собирала охапками луговые цветы: медовые баранчики, короставник в лиловых пуховочках, шиповник – собачью розу. Дома цветы долго не жили, но ее это не тревожило, потому что на месте сорванных всегда вырастали новые – пышно раскрывались, вяли и умирали, а с новой весной возвращались. Они всегда будут возвращаться, думала девочка. И потом тоже – когда меня уже не будет. Наверное, больше всего ей нравились дикие маки, от которых зеленая изгородь делалась алой, как кровь. Хорошо было найти толстенький, готовый уже раскрыться бутон в мелких волосках, разжать ему зеленые губы, вытянуть наружу мятый, чуть влажный шелк и расправить под солнцем. Где-то на глубине она знала, что не нужно так делать: обрывать зеленую жизнь, нарушать мудрый обряд ради острого любопытства, ради краткого зрелища потаенной, алой, смято-оборчатой цветочной плоти, умиравшей меж пальцев почти мгновенно. Но ведь там оставалось еще так много, так много… И все было одно и едино: луг, изгородь, ясень, путаница трав, тропинка, бесчисленные жизни – и тоненькая девочка, скинувшая постылый