летних дней. Слева, на боку, словно ее вытащили на пляж, чтобы почистить от налипшей грязи, лежала игрушечная лодка.
Я задержала дыхание. Она не должна знать, что я здесь. Я медленно спущусь и…
Мои ноги задрожали. Мне особо не за что было зацепиться, и кожаные подметки плохо держались на разрушающейся деревянной перекладине. Когда я начала соскальзывать назад, миссис Ингльби снова завела свой плач, на этот раз другую песню и, странно, другим голосом: грубым, хулиганским, пиратским бульканьем:
So, though bold Robin’s gone,
Ye t his heart lives on,
And we drink to him with three times three[34].
И она издала жуткий гнусавый смешок.
Я снова поднялась на цыпочки, как раз вовремя, чтобы увидеть, как она вынимает пробку из высокой прозрачной бутылки и делает быстрый резкий глоток.
С длинным вздохом, содрогнувшись, она засунула бутылку под кучу соломы и зажгла новую свечу от слабого огонька той, что уже догорала. Капая воском, она поставила ее рядом с ее использованной компаньонкой.
Теперь она затянула новую песню, на этот раз более минорную; пела медленнее, как будто это заупокойная месса, произнося каждое слово с ужасной, преувеличенной отчетливостью:
Robin-Bad-fellow, wanting such a supper,
Shall have his breakfast with a rope and butter
To which let all his fellows be invited
That with such deeds of darkness are delighted[35].
Веревка и масло? Темные делишки?
Я вдруг осознала, что у меня волосы встали дыбом, как произошло, когда Фели провела черной эбонитовой расческой по своему кашемировому свитеру и затем поднесла ее к моему затылку. Но пока я пыталась прикинуть, как быстро сумею спуститься по деревянным лесам и убежать, женщина проговорила:
– Входи, Флавия. Входи и присоединяйся к моему маленькому реквиему.
Реквиему? – подумала я. Я действительно хочу вскарабкаться в каменную клетку к женщине, которая в лучшем случае слегка пьяна, а в худшем – маньячка с манией убийства?
Я подтянулась внутрь во мрак.
Когда мои глаза привыкли к свету свечей, я увидела, что она одета в белую хлопчатобумажную блузку с короткими пышными рукавами и по-крестьянски глубоким вырезом. С иссиня-черными волосами и яркой широкой юбкой в складку ее легко можно было принять за гадалку-цыганку.
– Робин покинул нас, – сказала она.
Эти три слова чуть не разбили мое сердце. Как остальные в Бишоп-Лейси, я всегда думала, что Грейс Ингльби живет в собственном изолированном мире, мире, где Робин все еще играет на грязном дворе, преследуя наседок от забора до забора и время от времени забегая на кухню выпросить конфету.
Но это неправда: она стояла, как и я, рядом с маленьким надгробием на церковном кладбище Святого Танкреда и читала простую надпись: «Робин Теннисон Ингльби, 1939–1945, покойся с Богом».
– Робина больше нет, – снова сказала она, и теперь это прозвучало словно стон.
– Да, – ответила я, – я знаю.
Частицы пыли парили, словно крошечные миры, в тонких лучах солнечного света, пронизывавших темноту помещения. Я уселась на солому.
Стоило мне это сделать, как голубь сорвался из гнезда и вылетел сквозь маленькое