вином к губам, но не пьют;
• читают еще одну молитву, толком не понимая зачем;
• делают такой маленький глоток вина, что не успевают почувствовать его вкус;
• читают об исходе из Египта на языке, который никто из сидящих за столом не понимает;
• поднимают тост за пророка Илию на случай, если тот заглянет в Хессельбю, чтобы рассказать о втором пришествии Мессии;
• моют руки столькими способами, что можно было бы провести полостную операцию, не рискуя заразить больного.
Песах – это такая долгая история, что ты, в точности как твои праотцы в Египте, чуть не умираешь от голода. Наконец, когда ты, справившись с еще несколькими текстами на древнееврейском, которых никто не понимает, уже настолько голоден, что готов начать грызть скатерть, появляется поднос с едой. Так тебе думается. Однако еда, разумеется, оказывается символической, поскольку в Песах вместо традиционных праздничных закусок сервируют страдания еврейского народа. Все начинают макать петрушку в соленую воду – в память о слезах, жевать горькую зелень – в память о страдании и есть мацу – чтобы помнить: для хлеба необходимы дрожжи. Затем можно глубоко вздохнуть и расслабиться, поскольку теперь все возвращается на круги своя и внезапно, как манна небесная, появляется остальная еда. Тут и куриный бульон, и фаршированная рыба, и все остальное, что ты, подстегиваемый маленькими еврейскими тетушками, просто обязан есть в больших количествах.
И посреди этого хаоса, в окружении препирающихся, разговаривающих и смеющихся мужчин и женщин, в углу сидел Киве, спокойный и невозмутимый, как статуя. Внешность у него была действительно специфическая. Помимо нароста на шее, у него еще было частично изуродовано лицо, поскольку, когда он работал в сельском хозяйстве, его лягнула лошадь. Однако в моих глазах от остальных этого старика отличала не внешность, а то, что он всегда был всем доволен. О том, что мы с ним, вообще-то, не родственники, я понятия не имел, по крайней мере в детстве. Даже не помню, когда впервые осознал, что никто из пожилых мужчин и женщин, обычно собиравшихся у маминых родителей, нам не родня. На самом деле эти люди просто вместе бежали из Германии и обустраивали свою жизнь в Швеции. Киве был не только важной частью здешней компании, но и связующим звеном с родней отца. Ибо этот старик со своеобразной внешностью хоть и проводил праздники у маминых родителей, но вырос, как и папин отец, в Мариенвердере, в Восточной Пруссии, и, как оказалось, кое-что знал о его семье.
Сейчас Киве уже нет в живых, но я взял у него интервью, когда ему было почти девяносто и он жил в доме престарелых в Фарсте[5]. У него там была маленькая однокомнатная квартирка, больше напоминавшая тюрьму, чем дом. Особенно по сравнению с таунхаусом, который они с женой купили, когда ему исполнилось шестьдесят, и который он всегда называл “своим раем на земле”. Мне было приятно повидать Киве, и он тоже очень обрадовался моему приезду. Помню, мы с ним немного побеседовали,