что весь город, ваши родные и друзья достаточно долго уважали ваше желание жить в одиночестве и молчали о ваших маниях, пристрастиях и чудачествах… Теперь создалось серьезное, я бы сказал, даже трагическое положение…
Лурса, закурив сигарету, сказал:
– Нельзя ли ввести Маню?
Однако он был взволнован. Но совсем не так, как им хотелось. Лурса волновался, как мальчик на первом любовном свидании; и знай те двое об этом, они задохлись бы от злости.
Он ждал Маню! Ему не терпелось увидеть его вновь! Он завидовал Карле, которая накануне бегала по всему городу, разнося записки от Николь! Завидовал своей дочери, сидевшей на скамейке в суде в обществе жандармов и воров, рядом с плачущей матерью; завидовал дочери, которая невозмутимо бросала вызов всем тем, кто нарочно шнырял взад и вперед, глядя на нее с жалостью и любопытством.
С ним произошло нечто удивительное, неожиданное, настоящее потрясение! Он вылез из своей берлоги! Вышел в город, на улицу!
Он вдруг увидел Николь за обедом, Николь, которая за неимением горничной сама поднималась и принимала блюда у подъемника, ставила их на стол, не проронив ни слова.
Он видел Маню… Слышал Джо Боксера… Он посетил эту подозрительную харчевню с двумя девицами, за которыми из-за приоткрытой двери следит их матушка в халате…
Ему захотелось…
Было чудовищно трудно не только произнести это вслух, но даже сформулировать свою мысль про себя, тем более что все это было для него непривычно и он боялся смешных положений.
Он не осмелился докончить: «захотелось жить». Может быть, лучше сказать: «захотелось драться»? Это, пожалуй, точнее. Встряхнуться, стряхнуть солому, приставшую в логове, подозрительные запахи, въевшиеся в кожу, всю непереносимую прогорклость своего я, которое слишком долго томилось между четырех стен, уставленных книгами…
И броситься вперед…
Сказать Николь, сев за стол против нее, сказать сейчас же, непринужденным, даже легкомысленным тоном: «Не бойся!»
И пусть она поймет, что он такой же, как они, что он с ними, а не с теми, другими, что он со своей дочерью, с Карлой, с Эмилем, с этой матерью, дающей уроки музыки.
Сегодня он еще не пил! Он отяжелел, зато чувствовал себя сильным, прекрасно владел собой.
Он поглядывал на дверь. Его сжигало нетерпение. Он ловил шумы, различал шаги полицейских в длинном коридоре, приглушенный крик госпожи Маню, ее рыдания; видимо, она пыталась броситься на шею сыну, но ее оттолкнули…
Наконец-то… В щелку двери просунулась жестко очерченная физиономия полицейского в штатском, который взглядом спросил прокурора и, получив столь же молчаливый ответ, по знаку Рожиссара ввел молодого человека…
Рожиссар, который каждый год отправлялся на поклонение святым местам в Лурд[1] и в Рим в блаженной надежде зачать ребенка, заговорил так, как полагается говорить прокурору:
– Господин следователь задаст вам несколько вопросов, но ваши ответы записываться не будут, так