мадам.
Тут из укрытия выскочил лоцман Кацман и, подпрыгивая, бросился к вельботу.
Уникорн взревел.
– Дрянь! – крикнул Кацман и метнул в чудовище свой дрожащий дротик.
Дротик в Моноцероса, конечно, не попал. Он подлетел к мадам Френкель и стал как-то необъяснимо копаться в её одеяле.
От этих копаний одеяло внезапно развернулось, и мадам Френкель предстала перед островом обнажённая, как свеча.
Дротик отвалился.
Мы обмерли за своими иксами, а Уникорн, с проклятьями размахивая рогом, носился за лоцманом по песчаному берегу океана. Лоцман увёртывался, как сверчок.
Уникорн сопел. Он совершенно не замечал нашей мадам Френкель, которая заманчиво поворачивалась из стороны в сторону. Понимая, что её красота пропадает даром, мадам крикнула:
– У-ни-коорн!
Страстно прозвучало в её устах это суховатое слово и особенно гортанно и обещающе – «коорн».
Зверь туповато потряс башкой, проверяя, не ослышался ли, и тут увидел мадам.
Это зрелище совершенно потрясло его. Он мелко заблеял, засеменил ресницами, завертел флюгером хвоста.
Мадам неожиданно зевнула, потянулась и вообще отвернулась в сторону. Она показывала свою фигуру то оттедова, то отседова, делала ручки над головой и хохотала, виляя бедром.
Уникорн буквально разинул пасть. Ничтожно сопя, направился он к мадам Френкель и, не доходя двух шагов, рухнул перед нею на колени.
– У-ни-коорн, – шептала мадам, – иди сюда, не бойся.
Подползя к мадам Френкель, бедняга Уникорн засунул рог свой меж её грудей и успокоился.
Он блаженно блеял и нервно дрожал.
Мадам щекотала его за ухом.
– Всё! – сказал Суер. – Теперь он готов. Пошли его колоть!
И мы пошли колоть Уникорна, размахивая своими дротиками и кортиками. Несмотря на дрожь, которую мы производили, Единорог ничего не слышал, намертво поражённый красотой мадам Френкель.
– Чёрт возьми! – говорил многоопытный Пахомыч. – Я и не думал, что у нас на борту имеется такая красота!
И здесь, уважаемый читатель, не дойдя ещё до описания колки Уникорна, я должен описать красоту обнажённой мадам Френкель.
Ну, скажем, пятки. Розовые пятки, круглые и тугие, как апельсины, плавно переходящие в икры, тоже тугие, хотя и не такие розовые, но набитые икрой, как рыбьи самки. И колени были розовые, как апельсины, и апельсиновость колен вызывала жажду и любовь к цитрусовым, которые прежде я не очень-то привечал.
Ну а дальше, по направлению к верху, возвышался так называемый чёрный треугольник, который отрицал возможность сравнения с апельсином, но не уничтожал возникшей внезапно любви к цитрусовым.
Этот убийственный треугольник нуждался бы в более тщательном сравнении и по форме, и по содержанию, но я, поражённый редчайшими углами, шептал про себя:
– Тубероза… тубероза…
Над этой зверобойной туберозой покоился живот, полный вариаций округлого, элегантно подчёркнутый выстрелом пупка. Он манил, звал, притягивал и, в конце концов, ждал.
То же,