своей рыжеватой шевелюрой и круглыми маленькими очками, сказал, что он глава Союза писателей.
За ним сидел представившийся заведующим ревизионной комиссией «Мосторгсиликата» Греблис, с черными усами щеточкой и блестящей лысиной под черной фуражкой. Латыш из него был так себе, скорее – еврей.
Когда уполномоченный допрашивал его, писатель прервал разговор и стал внезапно настаивать, чтобы Саушкин попросил у Стрельцовой прощения. К удивлению, Борис Пильняк заставил уполномоченного сконфузиться. Не зря писатель, за словом в карман не лез – наговорил ему в адрес его поведения целую гору нелестных слов, попенял на безграмотность, ткнул носом в отсутствие такта. Все это происходило, разумеется, с молчаливого согласия того – с бровями Пьеро из ОГПУ. В конце концов Саушкин повернулся к девушке – но не сильно, вполоборота – и буркнул через плечо совершенно неразборчивое извинение. Журналистка шмыгнула носом, проведя под ним кулаком, покраснела, как свекла, пробормотав в ответ: «Да что уж там, я же не знала, что дело серьезное». И дознание продолжилось.
Феликс видел, что творилось что-то странное среди пассажиров, в вагоне повис какой-то смог, вместо простого людского недоумения в глазах горело напряженное ожидание, точно все они уже наперед знали свою участь. Кроме Стрельцовой – она просто злилась.
Когда был задан общий вопрос – знаком ли кто с бежавшим губпрокурором Швецовым, напряжение стало расти. Сидящий в самом конце вагона замначальника Секретного отдела снял фуражку, выставил ногу в проход и, уронив локоть на колено, зорко следил за каждым, кто давал свое короткое «нет». Виноградов сознался, что был знаком, и, к великому сожалению Белова (тот ведь хотел сам!), поведал о своем участии в судебном процессе. Греблис скучающе смотрел в окно. Профессор Грених следил за всеми присутствующими, поглядывал из-под упавших на глаза спутанных волос.
Только было в его лице какое-то неуловимое горе, пустота во взоре. Он неохотно переводил взгляд – тяжелый, пронизывающий до костей – с одного допрашиваемого на другого, слушал их, но думал все же о чем-то своем и явно находиться здесь не желал. Может, ему не столь интересен исход операции, задуманной ОГПУ? Феликс замечал, что порой по его лицу пробегала едва уловимая судорога, точно при зубной боли, – так бывает, когда в мысли врывается непрошеное воспоминание.
Увлекшись личностью профессора, будучи в Москве, Феликс случайно узнал о несчастье, которое случилось с его женой. Слухи были неточными, но печальными. Приходилось только гадать, по какой же причине профессор порой морщится, закрывает глаза, нервно проводя по ним рукой, точно отгоняя тяжелые думы, почему с таким трудом ему приходится возвращать себя – выдирать – в сумеречную действительность из этих дум.
Было уже далеко за полночь, за перебранкой и допросом все дружно проморгали наступление нового, 1929 года, треть пути была благополучно преодолена. В черные прямоугольники окон били бесцветные тире и точки метели, иногда проезжали деревни, и вдали