было Мишане, очень больно и силы уходили куда-то. От того и слова он из себя с трудом вытаскивал и как кирпичи к ногам Семиным складывал: «Зяма…. Слышишь меня, зяма…? Понял я про твоего первенца…. У того „языка“… на ксиве… в имени видно было одну букву…, а букв всех было не четыре…, пять…. Не Пауль он был…, Петер…. У нас ведь тоже…, если близнецы народятся …, то их обязательно в Петра и Павла окрестят…. Выходит ты на время близнецов разлучил…, а потом опять… вместе свел».
Замолчал Мишаня, дышал хрипло, силы собирал, еще что-то сказать хотел: «Зяма, зяма…, а фраер-то по ихнему… значит… вольный. А я кто?… Фраер что-ли?».
Опять замолчал Мишаня, дышал тяжко, силился сказать что-то, потом вдруг засветился улыбкой мечтательной и снова из себя кирпичи вытаскивать стал: «А у всех берлинских фраерков… лопатники… из чистой крокодиловой кожи…» Сказал, да так и затих с мечтательной улыбкой на лице. Ни дать – ни взять – дите малое, которому маманя пообещала, что ежели уснет, купит ему назавтра лошадку раскрашенную. Будет тебе конек расцвеченный, будет тебе и пряник с изюмом, а кошелек тот крокодиловый я тебе мигом доставлю. Только не умирай, Мишаня, не умирай!!!
Да не послушал Мишаня друга своего. Заерзал, заерзал ногами, будто кандалы с себя стаскивал, к жизни земной его приковавшие, а вместо них натянул на себя пепельное то покрывало.
Завыл Сема воем звериным. Возил кулаком по скулам, размазывая по лицу грязь, вперемешку со слезой обильной, материл последними словами санитаров, сдуру вздумавших Мишаню вперед головой выносить. Потом уже, как в бреду, яростно махал лопатой, готовил купель посмертную для своего друга-сотоварища, в которой обрел он братьев своих. А братьев тех на добрый батальон набиралось. Горстями сыпал Сема на тела братьев землицу чужую, насыпал курган высокий, глушил спирт дозой немереной, опустошая запасы медсанбатовские, пытаясь унять боль в сердце своем – не унималась боль.
Да ведь фронт не ждал, катил напористо по германской земле, спешил. А спешить было куда – уже маячила на горизонте платком цветастым, звала в свой хоровод нашего солдата, сулила венец славный та, единственная, из всех девиц наипрекраснейшая, всем невестам невеста – Победа. И не было на земле преграды, способной остановить неуемную силу русского устремления к Победе. Скорей, скорей – на Берлин!
После Кенигсберга у фрицев сплошного фронта уже не наблюдалось – одни укрепрайоны с наспех сооруженной фортификацией. Да и сам фриц уже не тот был. Дрался яростно, но ярость эта была яростью загнанного в угол волка, который об атаке уже и не помышлял. Вся его тактика на оборону была нацелена, да на то, чтобы время потянуть. Хуторок тот неприметный разведчиков и не интересовал вовсе – просто у них маршрут через него проходил. Хаус, который при хуторе был, обыскали, как полагается и пошли дальше. Тут-то с чердака и саданула по бравым гвардейцам пулеметная очередь. А пуля – она, как известно, дура. Спрашивать