все исправлю», – сказал отец. И вид у него при этом был виноватый, как обычно, когда он приезжал ко мне.
Да уж, папа. Провал вышел капитальный.
Интересно, о чем он думал? Мне больше всего хотелось верить, что все произошедшее было лишь кошмарным сном: все эти светящиеся иероглифы, громадная змея, золотой гроб. Ведь ничего такого по правде не бывает, верно? Но я знала, что все это случилось на самом деле. В жизни не видела ничего ужаснее, чем лицо того огненного человека, когда он обернулся к нам. «Уже скоро, мальчишка» – так он сказал Картеру. Как будто собирался преследовать нас. От одной этой мысли у меня руки затряслись. И еще я не переставая думала о той нашей остановке около Иглы Клеопатры. Отец так настойчиво хотел ее увидеть… Может, храбрости набирался? Тогда, возможно, все, что он натворил в Британском музее, имело отношение к моей маме?
Блуждая взглядом по комнате, я уставилась на собственный письменный стол.
«Ну уж нет, – подумала я. – Этого я делать не стану».
Но все-таки я направилась к столу и открыла ящик. Пришлось вытряхнуть из него парочку старых журналов, заначку конфет, кипу домашних заданий по математике, до которых не доходили руки, и наши фотографии с Лиз и Эммой, моими подружками, где мы примеряем всякие прикольные шляпы на блошином рынке в Камдене[3]. Из-под всего этого хлама я вытащила мамину фотографию.
У бабушки с дедушкой целые завалы фотографий. В серванте в холле у них чуть ли не алтарь устроен: мамины детские рисунки, школьные каракули с отметками (двоек у нее было полно, кстати), выпускные университетские фотографии, любимые побрякушки и все такое. По-моему, тут они уже перегнули палку, честное слово. Прямо безумие какое-то. Я твердо решила, что не буду такой, как они, не стану цепляться за прошлое. Да и, по правде сказать, я плохо помню маму, и тот факт, что она умерла, все равно не изменить.
Но одну фотографию я все-таки себе оставила. На ней мама и новорожденная я, в нашем доме в Лос-Анджелесе. Мама стоит на балконе, перед ней простирается Тихий океан, а она держит в руках сморщенного пухлого младенца – меня то есть. Младенец так себе, ничего особенного, а вот мама выглядит просто потрясающе, даже в заношенных шортах и майке. Глаза у нее синие, как море, светлые волосы сколоты на затылке. До чего же у нее чудесная кожа, не то что у меня. Мне часто говорят, что я вылитая мама, но меня эти чертовы прыщи уже достали, а она такая свежая, такая красивая! Хоть бы когда-нибудь стать на нее похожей.
(Прекрати ухмыляться, Картер.)
Я очень дорожила этой фотографией, потому что совсем не помнила, как это было, когда мы жили вместе. Но самая главная причина, по которой я ее хранила, заключалась в символе, нарисованном на маминой майке: египетский знак жизни – анх.
Моя умершая мама с символом жизни на груди. Печальная штука, если вдуматься. Но она улыбалась, глядя в объектив, как будто знала какой-то очень важный секрет. Как будто у них с отцом была какая-то своя тайная шутка, известная только им двоим.
И тут у меня словно что-то щелкнуло