студентик, изволите, с топором под мышкой. Ведь нелепость! Вымысел, согласитесь. И неправдоподобный вымысел…
– К-г-м… – дипломатично ответил я.
– Что, милостивый государь?
– К-г-м…
– Или это Антон Григорьевич занимается? – он демонстративно вздохнул. – Ну разумеется – чего можно ждать от человека, которому нравится это? Вам еще повезло – у вас кровь красная. А у меня? – он выразительно обвел то место, где, по идее, должно было находиться лицо.
Я несколько засмущался.
– Ну-ну, – сказал Иван Алексеевич. – Только не говорите, что вы этого не замечаете. Чрезвычайно неудобно жить – вот так. А все спешка, самонадеянность, суета, непонимание того, что представляет собой деталь. А между тем деталь играет в прозе колоссальную роль. Целое состоит из частностей. Мир возникает не из идей, а из отдельных, почти незаметных подробностей. Так можете и передать. Я почему знаю: у меня были в молодости некие сходные поползновения. Тоже увлекался сверх меры: дескать, озарение, новый Пигмалион, в моей власти превратить косную, тупую материю в трепетную и живую. Такие романтические порывы. Наделал массу глупостей, потом расхлебывал их долгие годы. – Он безнадежно махнул рукой. – Но я, заметьте, никогда не тревожил живых. Есть же какой-то предел, моральные категории, совесть, честь…
Он снова порылся в бумагах, выдергивая и быстро просматривая страницы. Вдруг замер, чуть вытянувшись, как будто пронзенный невидимой молнией.
Он даже, по-моему, перестал дышать.
– «Амата нобис квантум амабитур нулла». Это откуда здесь?
– Немецкий? – предположил я.
– Латынь, – строго поправил Иван Алексеевич. – «Возлюбленная нами, как никакая другая возлюблена не будет». Странное соседство, вы не находите? Нет, запутался все же, Антон Григорьевич, совсем запутался.
Это было единственное, с чем я искренне согласился.
– А посмотрите дальше! – воскликнул Иван Алексеевич. – «И везде невообразимая тишина – только комары ноют и стрекозы летают. Никогда не думал, что они летают по ночам, – оказалось, что зачем-то летают. Прямо страшно».
Он бережно положил страницу и сказал еле слышно, дрогнувшим голосом:
– Сороковой год. Двадцать седьмое сентября. Приморские Альпы.
А потом, будто все ему окончательно надоело, достал из внутреннего кармана серебряные часы на цепочке, – я видел такие лишь в фильмах о прошлой эпохе, – и с отчетливым мелодичным звоном откинул крышечку.
– Однако. Я полагаю, у господина Осокина есть особые причины, чтобы так задерживаться?
Я развел руками.
– Да-да, – сказал он. – Наверное, у Антона Григорьевича опять какие-нибудь неожиданные обстоятельства. Он – человек импульсивный. Всякое может произойти.
Учтиво поклонился.
– Ну что же… Был весьма рад.
Я тоже поклонился, чувствуя, что мне до него далеко. И уже облегченно вздохнул, когда Иван Алексеевич, придерживая дверь,