ей в любви и «теперь только мы друг у друга остались» (будто когда-то был кто-то ещё); и проклинал за то, что она принесла в дом птицу, к которой он так привязался.
С годами ничей характер лучше не становится. Надо было ещё в молодости от него убегать, когда поняла, что детей у них быть не может. Ей так хотелось малыша, единственную родную душу, кого-то, кто будет только её – любить, нянчиться с ним… Небо услышало и наказало (было за что!) – теперь Тамара Геннадьевна нянчилась с собственным мужем.
«Боже, дай же мне сил и терпения».
3
Позже забегала соседка – вроде взрослая уже, а такая безмозглая! Оказалось, это ей ковёр привозили, но то ли не донесли, то ли что – пропал он. Немудрено – кто ж ценные вещи в подъезде оставляет? Да и квартира у неё несчастливая – две смерти за год, это проклятье или сглаз, очевидно же!
Тамара Геннадьевна предлагала непутёвой помощь, да только нынешняя молодежь больно умная – всё-то они знают, религия им не нужна, советы старших не слушают. Чего тогда удивляться? Семья полицейского ей и то больше нравилась – те, что перед девчонкой тут жили. Он, конечно, Журавлёва в гроб загнал, но зато славянин был, не то, что другие жильцы – тьфу! Когда дед проблемный помер, Тамара даже рада была, но об этом никому знать не нужно. Раньше он нормальный был, одно время даже с Павлом Константиновичем приятельствовали, выпивали вместе, на природу ездили, пока Журавлёва не посадили, ну а с зоны – будто чудовище явилось, тюрьма всех калечит. И в полицейского бесы поделом вселились, всё же спаивать стариков до смерти нехорошо!
Как-то встретила она его в подъезде, за день до его смерти то было, а участковый с глазами мутными, как вода с извёсткой (у Журавлёва такие же под старость лет были), за локоть её схватил и бубнит себе под нос: «Денег! Денег дай! Плохо мне, бабка, денег дай! Вот спасибо! Я тебе за это расскажу… Расскажу тебе… Мне двадцать один год был… я ехал, и машина… она загорелась. Ну, подожгли её. Я тогда и сгорел! Сгорел до последней косточки! Не успели они потушить… Сгорел и вот, хожу неприкаянный. Не упокоюсь никак. И сюда ночами прихожу, а тут эти солдаты… Солдатики-то… Ну с войны. Что похоронены… они ночами встают, встают и все ко мне. Я тут в подъезде сплю, а они – ко мне. И за собой зовут, а я им: “Не-е‐ет! Не-е‐ет!”, и по ногам их пинаю! А у них они переломаны же… в боях переломаны… и они отступают. Солдатики отступают… В подъезде не было военных? Ерунду ты говоришь, бабка! Ерунду! Тут они все, все тут… Но я им скажу – ты старая уже, они тебя не тронут. Но ночью всё равно больше в подъезд не выходи! Другие тоже не тронут, не только солдатики! Я им скажу, скажу, бабка! Они мне вчера ночью бедро перебили – пойдём со мной в аптеку сходим, бинты купишь. Мне чтоб замотать (штанина вся в крови, на перила опирается). Ногу замотать! Не, я сам не пойду – денег нету. Те, что ты дала, – я пропью. Если ещё дашь – тоже пропью, а мне бинты нужны. Купи бинт, а? Не пойдёшь в аптеку? Ну ладно, буду неперебинтованный ходить. Журавлёв тоже перед смертью страдал, и сейчас жалуется постоянно, так и мне, значит, положено!»
Вот