вздрогнул и зарделся весь целиком, включая уши и шею до самого выреза футболки. Уже готовый цветок безжалостно скомкался в кулаке. Зато голос обрёл твёрдость, а плечи решительно расправились:
– У меня на чердаке стоит сундук. Туда я складывал свои рисунки, лепные фигурки… ну, и всё такое… Я хоть и не осмелился пойти в художники… да и не верил никто… отец говорил: блажь, баловство… но выбросить рука не поднялась… – он снова примолк, но не смущённо, а словно бы вглядываясь в невидимые другим запечатлённые образы и оценивая их.
– А теперь провёл ревизию творческого наследия? – подтолкнул его исповедь Артём, намеренно придавая разговору шутливый настрой, чтобы сгладить его остроту.
Ответом ему стала кривая ухмылка, соглашающаяся с шуткой, но не меняющая твёрдо принятого решения:
– А знаешь, здо́рово!.. я понял, что сто́ю куда больше, чем слесарь. Этот… Мольберт, чтоб его… прав! Можно профукать свою жизнь впустую, бесполезно. Просто испугаться своего дара, не поверить, отмахнуться. Свернуть со своей дороги!.. У меня, не поверишь, душа горит… и руки… ну, то есть… сами собой… – скомканный цветок снова выпускал лепестки, послушно изгибая их под властными умными пальцами, округлял чашечку, ему только цвета не хватало, чтобы задышал, как настоящий. И Стаська не утерпела, капнула из ложечки вишнёвым вареньем, оживляя творение. Скульптор рассмеялся и галантно преподнёс даме пунцовый бутон на ладони. Артём с Инной озвучили шутливые овации, и дружный смех растопил напряжение.
Стало просто и весело.
– И куда же ты теперь? – выяснял подробности нового плана Артём. – В художественное училище? Но осенью приёмная комиссия уже не работает…
Стаська склонилась к Инне, спросила шёпотом:
– А ты в университете на каком курсе учишься? – её беспокоил совсем не этот вопрос, а какое-то потерянное состояние девушки. Они жили в посёлке третий день. Хотели уехать раньше, но что-то не ладилось со здоровьем. Хуже всех чувствовала себя Стаська. Ей то становилось легче, то она пластом валилась на кровать, лишённая сил. Слава Богу, старение не возобновлялось. Видимо, ночные экзекуции на острове выбили из привычного ритма организм, и он никак не мог войти в норму. Артёма тоже познабливало, но он терпел и не признавался, только бледность его выдавала. А Инна? Не жаловалась. Заботилась о своей спасительнице, что-то там стряпала на кухне, старалась быть полезной, но иногда не могла скрыть слабости, и руки предательски дрожали. Успокаивало всех троих одно: это временно, переломный период, и лечения особого не требуется, скоро всё наладится. Оно и наладилось. Всё вернулось в свои берега. Только… Инна ходила какая-то пришибленная, виноватая. Может, ждала, что её будут совестить за готский ритуал? Выспрашивать подробности, унижать, мол, как она до такого докатилась. В присутствии Артёма вообще замирала, боясь дышать. К Стаське же, наоборот, прикипела,