кто он по национальности и не говорит ли его имя о скандинавском происхождении. Он ответил, что у него нет ни своего имени, ни отечества и что он взял имя Эрик случайно. Потом я спросила, почему он, если уж так любит меня, не нашел иного способа сообщить мне это, зачем было тащить меня с собой и запирать в подземелье. «Очень трудно заставить полюбить себя в могиле», – заметила я. «Что ж, – странным голосом ответил он, – каждый устраивает свои свидания как может». После чего он встал и протянул мне руку, прося оказать ему честь и осмотреть его жилище, но я с тихим возгласом поспешно отдернула свою. То, чего я коснулась, было влажным и костлявым, – я вспомнила, как пахнут смертью его руки. «О, простите! – пробормотал он и открыл передо мной дверь. – Вот моя комната, здесь есть кое-что любопытное… если, конечно, вы захотите посмотреть ее». Я нисколько не колебалась: его поведение, его учтивые слова, весь его вид внушали мне доверие, и потом, я чувствовала, что бояться мне нечего.
Я вошла. Мне показалось, что я попала в склеп. Стены были затянуты черным, только вместо белых крапинок, обычно составляющих погребальный орнамент, там был огромный нотный стан с начерченными нотами «Dies irae»[7]. Посреди комнаты возвышался балдахин, задрапированный полотнами красной парчи, а под балдахином стоял открытый гроб. Я невольно отшатнулась при виде этого зрелища. «Вот здесь я сплю, – сказал Эрик. – В жизни надо привыкнуть ко всему, даже к вечности». Я отвернулась – слишком уж мрачное впечатление производил этот спектакль, – мой взгляд упал на клавиатуру органа, занимавшего бóльшую часть стены. На пюпитре стояла тетрадь со страницами, испещренными красными нотными знаками. Я спросила позволения посмотреть их и на первом листе прочитала: «Торжествующий Дон Жуан».
«Да, – сказал он, – я сочиняю время от времени. Вот уже двадцать лет, как я начал это произведение. Когда оно будет закончено, я положу его с собой в гроб и усну вечным сном». – «Тогда надо как можно дольше работать над ним», – заметила я. «Иногда я сочиняю по пятнадцать дней и ночей кряду и все это время живу только музыкой, а потом не притрагиваюсь к нотам годами». – «Вы не сыграете мне что-нибудь из вашего „Дон Жуана“?» – спросила я, втайне желая сделать ему приятное и преодолевая отвращение при мысли, что придется задержаться в этом жилище мертвеца. «Никогда не просите меня об этом, – мрачно ответил он. – Этот „Дон Жуан“ написан не на текст Лоренцо да Понте, которого вдохновляли вино, любовные интрижки и порок; в конце концов его покарал Господь. Если хотите, сыграю вам Моцарта, эта музыка растрогает вас до слез и внушит вам благие мысли. А мой „Дон Жуан“, Кристина, пылает, хоть кара небесная еще не поразила его».
После этого мы вернулись в салон, который только что покинули. Я заметила, что в доме нет ни одного зеркала, и собралась было поразмыслить об этом, но Эрик уже сидел за пианино. «Видите ли, Кристина, – сказал он, – есть музыка, пронизанная таким ужасом, что она пожирает всех, кто к ней приближается.