малыш и сам себе что-то рассказывал вслух. Заметив меня, он замолк и теперь, полагаю, мечтал, чтобы я наконец отошел. Бездушное солнце расплавило волю. Мне стало вдруг лень что-то делать, решать, куда-то идти или даже стоять. Свинцовые ноги врастали в асфальт, а руки свисали, как старые плети. И я… уж не знаю зачем, возможно, поддавшись стремлению верить, что кто-нибудь – там – мне хоть в чем-то поможет, поднял еле-еле налитую тяжестью голову.
Старик на балконе. Обычное дело. Но он там стоял… то есть нет – не стоял, а словно бы… да – он парил над землей! Держался руками за эти перила, как будто бы вовсе и не за них… Как будто бы это штурвал корабля – такого большого… Его корабля. И взгляд не надменный – совсем даже нет. Он просто смотрел – и не вниз, а вперед, с каким-то неведомым мне любопытством. Я помню, что тоже тогда оглянулся. Дорожка вела за чугунный забор: резная ограда и зелень друидов, – по ней в ту минуту никто и не шел. Я вновь обернулся, он так же стоял, но только теперь он увидел меня – и именно мне улыбнулся. И я помахал ему правой рукой – как в детстве, когда я не думал о том, что взгляд и поступок, и слово, и жест влекут за собою последствия; я сам был последствием собственных чувств, рождавшихся так – впопыхах, без усилий. Но он помахал мне в ответ – как будто мы были знакомы… А может, как мой постаревший двойник, увидевший в зеркале прошлое?
Мой тайный двойник… Он жил, как и я, в том же доме, один. Но тут наше сходство внезапно кончалось. Хотя нам обоим, признаться, казалось, что это, конечно, оплошность судьбы, поскольку мы с ним очень быстро сошлись. А я не из той категории лиц, которым легко подружиться с чужим. Так было всегда, сколько помню себя: и в школе, где я говорил без волнения, пожалуй, лишь с теми, кто вместе со мною сидел над решением нудных задач, и даже сегодня, когда мне не нужно, как прежде, доказывать что-то кому-то. И дело тут вовсе не в том, что я робок – я только чуть больше, чем все, осторожен. И я не люблю приставучих людей: коллег и соседей, прохожих и прочих. А мысль о том, что другой человек – особенно если он нравится мне – решит, что и я – приставучий, наводит мучительный ужас. С которым я, правда, живу так давно, что он мне, хотя и наскучил, но, в общем, по-своему нужен: как выгнутый вправо мизинец, как ямочка на подбородке, как родинка прямо на лбу. Мой собственный ужас – частица меня. Другие, допустим, боятся дождя, больших пауков или даже себя. И это, пожалуй, нормально – вести себя так, как велит тебе страх. Мой папа со мной себя так вот и вел. Почти не смотрел и все время молчал, а если смотрел, то я прямо сгорал – и он, это зная, меня охлаждал: ну, скажем, зевал или дверь закрывал. Не то чтобы я его так раздражал – скорее, немного порою мешал: как будто сорил в его мире, где он, не жалея себя, исправно следил за порядком. Я мог в этот мир заходить, но жить в нем, конечно, мне было нельзя. Он строил его для себя. Теперь вот и я так смотрю на других, как папа смотрел на меня… Да нет же – мы с ним не похожи! Я только играю в такого, как он: стараюсь казаться спокойным и… как это? Ну… хладнокровным? Он был равнодушным, вообще-то. А может… кто