прощаться. Затем он произнес:
– Тянуло не домой – тянуло в тот момент. И даже через много лет… хотелось в этот город. Хотя он не был домом.
– Простите, ради бога. Но я опять не понимаю. Из-за сорбета и халаби?
Он утвердительно кивнул и хриплым голосом добавил:
– А также из-за Нины.
– У нее были жесткие волосы. Словно мех какого-то дикого зверя. И немного испуганный взгляд – даже если она улыбалась. И мне нравилась в ней… осторожность. Осторожность была деликатной. Когда мы заказывали кофе, она обычно подкладывала под чашку бумажную салфетку. И помешивая ложечкой сахар, смотрела, как таяла коричневатая пена. Сначала я думал, что ей неудобно взглянуть мне в лицо. Я думал, это застенчивость. Совсем даже нет! Просто она вся отдавалась делу, которым в тот миг была занята. Говорят, будто женщины, в отличие от мужчин, умеют одновременно совершать сразу несколько разных дел. Так вот что я вам скажу. – Тут он вздохнул и, покачав головой, как-то странно, то ли грустно, то ли лукаво усмехнулся. – Может быть, моя Нина потому и была особенной, что вот этого как раз не умела. И меня научила чуть-чуть.
Заправляя наутро постель, я подумал о том, что все делаю слишком уж правильно: слишком тщательно и аккуратно. Проверяю, где низ одеяла, чтобы не было маленьких складок, чтобы плед прикрывал все что надо, хотя вечером я его сброшу и никто так и не увидит пятна от томатного сока. У меня и гостей не бывает. Для кого, для чего я стараюсь? Трачу время, которое мог бы… ну, не знаю… потратить на что-то… большое. А потом я вдруг понял, что эта возня со своим одеялом, простынкой и пледом – только яркий пример моего отношения к жизни. «Неоправданная серьезность». Так и слышу внутри себя голос врача. «И давно вы страдаете этим?» – «Я не знаю. Наверное, с детства. Это лечится? Я бы хотел…» – «Это дорого. Долго. И сложно». – «Но я мог бы…» – «На что вы готовы?» – «Ну, пожалуй… пожалуй, на все». – «И вернуться домой?» – «То есть как? Я уехал из дома как раз потому, что мне там…» – «Отправляйтесь назад. И письмо свое тоже отправьте».
Я не мог. Я сидел над ним год. Иногда я придумывал фразу, целый день с этой фразой ходил, как с болячкой на сгибе локтя: все боялся о ней позабыть, сковырнуть ее вдруг ненароком. Я ощупывал фразу украдкой, пока слушал чужой разговор или делал себе бутерброд. Я был даже по-своему счастлив… До тех пор, пока, лежа в кровати, уже вечером, не понимал, что она никуда не годится: неказистая или… не знаю… выдает меня за скупердяя. И тогда я менял все слова. Сокращал, добавлял, тасовал. И еще вспоминал кое-что и мечтал, как бы все ведь могло, как бы было, когда бы не то… И сердился. Не знаю, на что. На себя? На нее? На слова? Зря я, впрочем, пенял на слова. Дело было не в них, а в моей неспособности их приручить, в неумении выбрать среди них такие, которые лягут, как пазлы, все вместе, составив картину. Сидя там, в стариковской квартире, гладя кошку, которая часто ложилась у ног и следила за танцем пылинок, поднимаемых ветром с балкона, я не слышал, как он говорит, не смотрел на часы, на протертый ковер, на рисунок обоев. Я все время был там, на картине, которую он воскрешал.
Нина жила в Бейруте со своим отцом.