чеканным хозяйским почерком.
Я начал читать. Стихи, как мне тогда показалось, были, увы, плохими.
Тогда я достал другую тетрадь. Полистал её. А потом и ещё одну.
И все они были исписаны, я увидел, от корки до корки.
Я решил, что хозяин квартиры – просто-напросто графоман.
Каллиграфическим почерком в просмотренных мною тетрадях переписаны были сотни безликих стихотворений.
А сколько же их ещё – там, в остальных тетрадях?
Я поставил тетради на место и закрыл поэтический шкаф.
Ничего не сказал. Молчал.
Хозяин держался уверенно.
Вот оно, братцы, высокое мнение о себе!
Не желал он спускаться с высот своих олимпийских – куда-то вниз, где, возможно, ждал, нежелательный для него, небожителя, видимо, разговор о его стихах.
Он даже не удосужился спросить меня, по-простому, понравились мне стихи его или, мало ли что, не понравились.
А может быть, делал вид, что это ему безразлично.
А может, гордыня сказывалась.
Всё могло быть, вполне.
Комната у него, небольшая, была одна, с простейшею обстановкой.
Письменный стол, книжный шкаф, несколько стульев, кровать.
За ширмой-перегородкой лежал в кроватке ребёнок.
И в этой-то аскетической, затворнической тесноте висели на блёклых стенах фотографии кое-какие, лежали стопками книги.
Вскоре пришла жена его, полная, неразговорчивая.
Она принялась хлопотать где-то вне поля зрения, но рядом, за книжным шкафом.
Втроём, незнамо зачем, через силу, поговорили мы, из вежливости взаимной просто, ещё немного.
И ушли восвояси, набравшись разнообразных сведений из истории нашей русской великой литературы.
Хозяин квартиры спокойно проводил нас. Мы с ним попрощались.
На вид ему дал бы я лет, наверное, тридцать пять.
Кто это был такой?
Совершенно сейчас не помню.
Может, просто московский фантом?
Кажется, мы договаривались навестить его, побеседовать обстоятельно и спокойно, – и, конечно же, больше к нему никогда мы не приходили.
Вина мы в тот вечер, нелепый, согласитесь, так и не выпили.
На улице нас поджидали зимние холода.
Куда я поехал потом ночевать? Да куда же мне было ехать, как не туда, где пристанище было моё!
К себе, на Автозаводскую, где лежала на утро буханка чёрного чёрствого хлеба, и в кастрюле ещё оставалась картошка застывшая мятая, которую я разбавлял, для мягкости, жидким чаем, где топорщились на подоконнике, упираясь в стекло, цветы, и можно было включить мой старенький, но работающий доселе приёмник «Москвич» с антенною самодельной, – музыка будет вроде бы отгорожена кругом оранжевым настольной лампы, окно будет синим таким, такой густоты, что стекла, померещится, вовсе не существует, можно даже руку туда протянуть, в холодину эту, прямо в снег, но рука не замёрзнет, потому что вокруг – тепло.
Да, я туда поеду, там уютно, там хорошо, там рукописи