открыта.
В глубине сырой комнаты с низким потолком, на полу, на старой циновке, одетый, лежал человек.
– Папаша Шарель! – испугался мэр. – Он что, тоже мертв?
Руки старика были холодны, лицо покрыто мертвенной бледностью, однако сердце хоть слабо, медленно, но билось. Он был ранен.
Они попытались привести его в чувство, но безуспешно. Ботреле побежал за врачом. Тот преуспел не больше их. Судя по всему, старик не страдал. Казалось, он просто спал, но каким-то неестественным сном, словно под влиянием гипноза или большой дозы снотворного.
В середине следующей ночи Изидор, оставшийся подле него, заметил, что дыхание старика стало четче, да и сам он как будто начал освобождаться от сковывавшего его паралича.
На заре он очнулся и стал более или менее приходить в себя: поел, попил, зашевелился. Однако, несмотря на все расспросы Изидора, продолжал молчать – мозг его еще не вышел из оцепенения. И только на следующий день обратился к молодому человеку:
– Эй вы, что вам здесь нужно?
Впервые за эти дни он выразил удивление по поводу присутствия чужого в доме.
Так понемногу сознание возвращалось к нему. Он заговорил. Решал, что будет делать завтра. Но как только речь заходила о том, что предшествовало сну, мгновенно переставал реагировать.
И действительно, Ботреле ясно видел, что он не понимает, о чем тот говорит. Из памяти старика стерлось все, что происходило с ним с прошлой пятницы. Как будто в размеренном течении его жизни вдруг образовался омут. Он мог рассказывать о том, что делал в пятницу утром и даже после обеда, удачно ли побывал на ярмарке, что ел на обед в трактире. Но дальше – провал. Ему казалось, что он проснулся наутро следующего дня.
Для Ботреле это означало крушение всех надежд. Истина была рядом, в этих глазах, что видели стены парка, за которым ждал его отец, в руках, что подобрали письмо, в помутненном мозгу, запечатлевшем это место, декорацию на сцене, где игралась драма, затерянный в глуши уголок. И из этих рук, глаз и мозга ему удавалось вытянуть лишь слабый отголосок столь близкой, вожделенной истины.
О, как чувствовалась в этой твердой невидимой стене, о которую разбивались все его усилия, в этой стене молчания и забытья, рука Люпена! Только он, узнав, конечно, что отец Ботреле пытался переправить сыну весточку, мог поразить особой смертью того, чье свидетельство было бы для него нежелательно. Не то чтобы Ботреле считал, что его раскрыли, он не думал, что Люпен узнал о его тайной войне, о том, что письмо дошло до него, и теперь пытается обороняться лично от него. Нет, однако какой нужно было обладать силой предвидения и ума, чтобы уничтожить саму возможность уличения его этим прохожим! Теперь уж никому не дано узнать, что где-то за стенами парка молит о спасении одинокий пленник. Никому? А как же Ботреле? Папаша Шарель не может говорить? Пускай. Но можно узнать хотя бы, куда он ездил на ярмарку и какой дорогой ему удобнее всего было возвращаться. А уж на дороге, кто знает, может, наконец и удастся отыскать…
Изидор, и раньше приходивший в лачугу папаши Шареля с большой