ними, и заставленный, запертый, неприступный шведский книжный шкаф, наполовину заполненный бульварными романами и, по-видимому, нечитаными собраниями сочинений Диккенса, Киплинга, О. Генри и Элберта Хаббарда.
Кэрол заметила, что даже сплетни не давали достаточной пищи для разговора. Молчание, словно туман, заволакивало комнату. Гости откашливались и старались подавить зевоту. Мужчины оправляли манжеты, женщины глубже втыкали в волосы гребни.
Но вот раздается звяканье посуды, в глазах у всех зажигается надежда, распахивается дверь, доносится запах крепкого кофе, и слышен радостно мяукающий голос Дэйва Дайера: «Ужин!» Все начинают болтать. Теперь у них есть занятие. Теперь они могут уйти от самих себя. Все усердно принимаются за еду – сандвичи с курятиной, кекс, покупное мороженое. Даже покончив с едой, они остаются в хорошем настроении. Теперь в любую минуту можно уйти домой и лечь спать. Шорох пальто, шелковых шарфов, последние рукопожатия.
Кэрол и Кенникот брели домой.
– Как они тебе понравились? – спросил он.
– Все были со мной страшно любезны.
– Гм, Кэрри… ты должна быть поосторожнее и не шокировать публику. Ты болтала о золотистых чулках, о том, как ты показывала учительницам свои щиколотки, знаешь ли. Конечно, им было весело, – более мягко продолжал он, – но я бы на твоем месте все-таки не рисковал. Хуанита Хэйдок такая язва! Не давай ей повода сплетничать на твой счет.
– О, бедные мои попытки оживить общество! Неужели нехорошо, что я немного растормошила их?
– Нет-нет, радость моя, я не то хотел сказать. Ты одна только и вносила оживление… Но я хочу сказать… Не касайся ног и всяких там безнравственных тем. Это все крайне консервативная публика.
Она замолкла с мучительным чувством стыда при мысли о том, что слушающий ее кружок, может быть, теперь разбирал ее по косточкам и смеялся над ней.
– Брось, не надо огорчаться! – просил он.
Молчание.
– Ерунда! Я жалею, что заговорил об этом. Я только хотел сказать… Да они все от тебя без ума. Сэм сказал мне: «Ваша маленькая леди – самая тонкая штучка, какая только попадала в наш город!» – так и сказал. А мамаша Доусон – я не был уверен, понравишься ли ты ей, это такая сушеная рыба, – но она сказала: «Ваша молодая жена очень живая и веселая, и, право, я с ней чувствую себя бодрее».
Кэрол любила похвалы, их аромат и вкус, но она так жалела себя, что не могла насладиться этим комплиментом.
«Будет тебе! Довольно! Улыбнись!» – сказали его губы, его прижавшееся к ней плечо, его охватившая ее рука, когда они остановились на темном крыльце своего дома.
– Тебе будет неприятно, если они сочтут меня ветреной, Уил?
– Мне? Да мне совершенно все равно, пусть весь свет считает тебя какой угодно! Ты – моя… ты – моя душа!
Он возвышался над ней огромной горой и казался надежным, как скала. Она нашла его рукав, уцепилась за него и воскликнула:
– Я счастлива! Так сладко быть желанной! Ты не должен бранить меня за легкомыслие.