и с хрипом бессильной ярости упал прямо в снег. За спиной заскрипело, и что-то глухо стукнулось о снег позади. Он повернулся, мыча и не в силах подняться, увидев голых, с распущенными волосами женщин на мётлах. Их глаза и кожа блестели холодным и жутким светом. Они молча спешились с мётел и подошли к нему. Толстухи и худышки, старухи с обвисшими грудями и женщины в самом расцвете лет. Марьяны среди них не было, зато прилетела её толстуха мать. Она гадко ухмыльнулась и изрекла утробным животным голосом:
– Ну, всё, добегался Павлуша! – и захохотала.
Хохот перемежался лаем и воем от других женщин. Толстуха нагнулась и повернула Павла набок, дёрнула на себя, ухватившись за куртку, и подняла, как какого младенца. Женщины заухали, залаяли, загалдели – осатанело, дико, шумно, с неким жутким скрытым мотивом и предвкушением. У Павла от какофонии заложило уши, и он заорал, забрыкался, но силы мгновенно иссякли, а мочевой пузырь опорожнился, и он потерял сознание.
…Павел пришел в себя в темноте, связанный и обнажённый. Лежал он на холодном деревянном полу. Пахло благовониями вперемешку с прогорклым масляным запашком. И кто-то рядом тяжело с присвистом дышал. Разомкнув слипшиеся сухие губы, Павел спросил:
– Кто здесь?
Но ответа не получил. А сил спрашивать больше не нашлось. Глаза закрылись сами собой, и, вопреки холодному полу и общей неизвестности, Павел заснул.
То, что настало утро, он узнал, когда, скрипнув, открылась дверь и глаза заслезились от попавшего на них света. Слишком тусклого и серого для зимнего утра. Порыв ветра снаружи дохнул пыльным воздухом, и дверь закрылась. Внутрь вошла хрупкая женская фигурка в длинном платье и с косынкой на голове.
Пришедшая чиркнула спичкой, зажигая керосиновую лампу, и медленно, слегка неуклюже двинулась внутрь. Это была Марьяна. Её походку, раз увидев, было трудно спутать с чьей-то другой, но на этот раз Павел шестым чувством заранее определил, что это именно она, едва только открылась дверь: он в темноте словно почувствовал на себе её тяжёлый, пристальный взгляд – такой, будто бы свора гадюк холодным шматком расползлась по его телу. Поёжился от гадливости и резко дёрнулся замлевшим ото сна в одном положении телом: увы, верёвки, как прежде, были туги.
– А ты мне действительно нравился, Пашка, – со вздохом сожаления сказала Марьяна, пожав плечами и поставив керосиновую лампу на пол. – Но любви моей и милости ты не заслужил. На что же ты надеялся, подняв на меня руку да отвергнув? Неужели, что всё прощу? Ты неотёсанная скотина! – наклонившись над Павлом, разъярённо изрекла Марьяна.
А затем, гаденько хохотнув, сморщила лицо и плюнула, попав Павлу на шею, где кожу сразу запекло.
– Узри же, недостойный, какие муки и судьба тебя ожидают теперь, и поверь глазам своим, если, читая записи дурашки Божены, не уверился.
Она выпрямилась и стала разом гораздо выше,