заполучить ценные пластинки. Напомню, тогда ни копировальных, ни звукозаписывающих устройств у простых смертных ещё не было, зато играть на каком-нибудь музыкальном инструменте умели почти все дети из приличных семей. Но абсолютным слухом, как у моего друга, похвастаться мало кто мог. И когда Лёнька расписывал на ноты джазовую «Во Стамбуле-Константинополе» или волнующую сердце любого мальчишки «Диану» Поля Анки, его самодельным партитурам цены не было. Он подходил к делу тщательно, указывая все штрихи, все нюансы, так что бери и играй. И брали, и играли на школьных вечерах и на домашних праздниках. А так как связующим звеном между одноклассниками и Лёнькой, по-прежнему почти ни с кем не общавшимся, был я, то ко мне потекли все самые лучшие, самые ценные и самые популярные пластинки: кто у фарцовщиков купил, кому дядя-матрос из загранплавания контрабандой привёз, кто на каникулы в Москву ездил, и там добыл, неважно, всё стекалось ко мне.
На создание партитуры Лёньке требовалось несколько часов, но кто об этом знал? Я брал пластинку на неделю, и неделю мы с ним балдели, распевая во весь голос абракадабру вместе с очередным американским или итальянским певцом. Слова разобрать мы не могли, так как в школе изучали немецкий, да и не очень-то тщательно. Но мы не расстраивались, компенсируя незнание текста энтузиазмом исполнения. Я просто орал, Лёнька ещё и подыгрывал, и даже у глуховатого деда волосы дыбом вставали от наших концертов.
Лёньке очень нравилось петь. Замкнутый, обычно хмурый, он полностью преображался при первых аккордах очередной песни. Может, дело было в том, что он не заикался только когда пел? Пение давало ему свободу, которой он не обладал в обычной жизни. У него загорались глаза, он начинал кривляться, изображать певца на сцене, а то и в лицах разыгрывать какую-нибудь сценку, соответствующую песне, например, объяснение в любви прекрасной даме. А как мы с ним плясали под «Истамбул», даже чечётку пытались отбивать!
И, как мне сейчас вспоминается, уже тогда у него был неплохой голос. Жаль, что магнитофоны в то время ещё не появились, и записать себя мы не могли. А может, мне только так кажется, ведь лет нам было примерно по пятнадцать-шестнадцать, а в этом возрасте у мальчиков как раз происходит ломка. И вполне вероятно, что выли мы фальцетом, иногда переходя на бас.
Вскоре у каждого сформировался собственный музыкальный вкус. Мне нравился джаз, а Лёнька предпочитал лирические мелодии. Как ни странно, при таком доступе к запрещённой музыке, он часто принимался напевать и наигрывать вполне официальные вещи из репертуара того же Утёсова или песенку из какого-нибудь советского фильма. Но даже правильная песня про «заводскую проходную» из «Весны на Заречной улице» была безнадёжно далека от классической музыки, которую следовало играть серьёзному пианисту. Несколько раз Лёньку пытались вернуть в лоно классики: его ругал Илья Степанович за увлечение «этой пакостью», бабушка то и дело напоминала, что он должен закончить музыкалку и учиться дальше, что талант накладывает на него обязательства, и всё такое прочее. Он кивал, соглашался и снова