И меня еще освещает свеча. Меня. А великой певицы больше нет. Той, что стояла у роскошного рояля, в огромном пустом репетиционном зале, на фоне собственного портрета – и живописец изобразил ее точно такой, какой она и жила-была: златовласой, торжествующей незримую победу, с улыбкой как слепящий в солнечный день чистый снег, с пылающими щеками, с глазами, что то вспыхивают, то гаснут лукаво, и потом опять царски горят подо лбом, прозрачные серые кабошоны, – да, точно такой, как в жизни, только – мертвой. Вся живопись мертва перед ней. Все красивости. Все краски. Голос – это не краски. Голос это вихрь, это поток. Бурный поток! чаща лесов! голые скалы…
Мой… приют…
Я сидела за роялем, а певица подходила ко мне, она ходила широкими шагами, она была царственно неприличной, она не стеснялась никого и ничего. Клала тяжелые руки мне на плечи. «Запомни, девочка, запомни навек! Искусство не терпит гладкописи. Гладкой игры, гладенького пенья. Искусство не терпит комильфо! В искусстве лучше передать, чем недодать. Пожадничать. Или испугаться. Лучше пережать, чем недожать! Слышишь?!
Не робей, воробей! Тебя будут за это бить. И больно бить! Еще как лупить! Но высшее счастье, девчонки, это быть самою собой. Быть собой! И переселяться в кого хочешь! В Азучену! В Ульрику! В принцессу Эболи! В Марфу Посадницу! Ты, – она сильнее, больнее нажимает ладонями мне на плечи, – помнишь Марфу?» Я киваю. А что мне еще остается делать?
И тогда она видит, что я вру. Что я ничего не помню. И, усмехнувшись углом красивого крупного рта, она раздувает львиные ноздри, глубоко втягивает в певчую грудь воздух, и из ее необъятных, как небо с облаками, всесильных легких вырывается это, могучее, страшное.
Силы потайныя! Силы великия! Души, отбывшия в мир неведомый, к вам взываю!
Я вбираю голову в плечи. Мне страшно. Страшно мне! Подруга моя прижимает руки ко рту. В этом голосе, как в небе, можно падать бесконечно, и все-таки упасть, и все-таки разбиться. Разбиться в прах, вдребезги, так и не узнав, не поняв, что же такое эта проклятая смерть.
Души утопшия, души погибшия, тайны познавшия мира подводнаго! Здесь ли вы?!
Я протягиваю руки. Куда? Зачем? Там, куда я их тяну, никого нет. Нет великой певицы. Пустота. И черная земля. Она навек сомкнулась над ее красивым певчим ртом. Над ее золотыми пышными, пшеничными волосами. В ее волосах могли гудеть пчелы и ночевать махаоны. В ее глазах плескались моря. Моря слез. Сантуцца! Туридду убили! Туридду убили! Надо плакать. Надо рыдать и кричать! Кричи! Кричи, разевай рот шире! Сердце шире раскрывай! Так сердце свое раскрой, чтобы оно всю землю вместило, всех людей! Горе их и радости их! Только тогда ты будешь петь! Ты слышишь?! Слышишь?!
Боже мой. Боже. Да, слышу. Слышу, конечно. Я не могу сейчас встать перед тобой на колени. И взять твою руку в свои не могу, и поцеловать ее не могу. Стоя на коленях, целовать твою руку и бормотать: великая, безумная, прекрасная, все небо, все облака. Ты говорила мне все верно. Я дышу твоим голосом, как ветром. Я ловлю его губами,