не почувствовать этого на себе. Семья принимала рассерженных посетителей, слышала разговоры на повышенных тонах и яростный топот ботинок. Пастор нашел своих прихожан в высшей степени непочтительными людьми. К написанной петиции он добавил строчку в своем фирменном стиле – надменной жалости к себе: «Разрешите заметить, что если вы продолжите упираться, то ваше поведение доведет меня либо до могилы, либо до какого-нибудь другого места». Он догадывался, что прихожане были добрее к его предшественникам. Никто из последних так не оконфузился. Никто из них, вероятно, не был так восприимчив к холоду, как он, почти десять лет проживший в тропиках.
Жители деревни не раз встречались, чтобы обсудить затруднительное положение своего пастора. Жалованье ему не выплачивали уже несколько месяцев; уже осенью 1690 года зашла речь о его смещении. Специальный комитет, собиравший средства для оплаты его труда, в конце 1691 года проголосовал против. К тому же у него закончились дрова. В проповеди Пэрриса начала пробираться горечь. В его доме тем временем становилось все холоднее и холоднее, и он объявлял об этом с кафедры. Если бы не заезжий дьякон из города, в последний момент организовавший доставку, то он бы просто замерз, проинформировал прихожан пастор 8 октября. Он не стал призывать их сжалиться над его семьей, остро осознававшей проблемы кормильца и тоже наверняка дрожавшей под ударами разгулявшейся непогоды: ноябрь принес бешеные снегопады и дикие ветра. Пэррис сообщил членам комитета, навестившим его в начале месяца, что они должны заботиться о нем лучше, чем о других. 18 ноября он, выбравшись из сугроба, пожаловался, что «дров ему едва хватит до завтра» [68]. Как назло, зима в тот год выдалась на редкость морозной. Замерзал и хлеб на алтарных тарелках, и чернила в ручках, и сажа в камине. Дымоход плевался ледяной пылью. Пэррис читал проповедь, а в ответ хрипло кашляли, нестройно шмыгали носами и шаркали серьезно обмороженными ногами. 3 января 1692 года, к всеобщему облегчению, он сам оборвал проповедь. Было попросту слишком холодно, чтобы продолжать [69].
Даже без деревенских дрязг у Пэрриса имелись все основания жаловаться. Работа была изматывающей, и он был не особенно к ней готов. Пришлось принять на себя сразу несколько обязанностей. Пастор «маленькой деревеньки» наставлял паству, потом стриг свою кобылу, после чего шел чинить садовую изгородь, которую бросал, чтобы председательствовать на церковном собрании. Пэррис вполне мог повесить у себя в доме карту мира, мог прослыть деревенским интеллектуалом, переводившим в Гарварде Ветхий Завет на иврит и греческий, но в той же степени он посвящал себя прополке репы, сбраживанию сидра и охоте на белок. «Так странно заниматься пасторской службой и одновременно управлять фермой», – причитал один массачусетский священник [70]. Пэррис, в былые времена торговавший недвижимостью, а нынче вынужденный распахивать собственное поле, должно быть, чувствовал то же самое. Сама по себе пасторская служба выматывала и тянулась бесконечно.