сибирском морозе школа не отапливалась уже неделю. И когда Пётр Григорьевич произнёс: «Чтобы трудные слова легче запомнились, их лучше записать», активное большинство спустило с плеч пальто, сняли шапки и рукавицы; их засунули для тепла под мягкие места – изнеженное меньшинство освобождало для письма лишь правый рукав. Чертили углы, биссектрисы, прямые; у доски большим деревянным транспортиром учились определять углы. Объём знаний, полученный за 45 минут урока, был большим, но дети не устали и не заметили, как прошли минуты.
– Ну как – согрелись?
– Да-a!
– Главное – работать, тогда и холод будет не страшен! – напутствовал учитель короткой моралью и вышел из класса.
…А сейчас в так называемом зале – самом большом классе школы, – наполненном так, что невозможно протиснуться внутрь, Пётр Григорьевич стоит перед зрителями и ждёт тишины.
Сидят за партами, на принесённых из дому табуретах, а перед партами и у боковой стены – на полу. Свободны лишь два пятачка: небольшое пространство для «сцены» (три метра от классной доски) и дверь, что вела за «сценой» в учительскую, откуда выходили «артисты». Две десятилинейные керосиновые лампы освещают «сцену», зрители – во мраке.
У Петра Григорьевича сильный, оперный голос. Запел «Дывлюсь я на нэбо, та й думку гадаю» – мороз по коже. Удивительно пел, незабываемо!..
Хор трогательно, мелодично и на полном серьёзе исполнил «Днипро», «Ой, туманы, мои растуманы» – я запевала. Краями тёмных шалей женщины украдкой вытирали глаза.
Незабываемо получилась инсценировка песни про храброго матроса, который погиб. Когда занесли лежавшего на носилках Шуру Логинова, чьё лицо Лида искусно запудрила мукой, а на перебинтованную голову щедро налила красные свёкольные чернила, слёзы навернулись даже у хористов, знавших эту кухню. В «зале» запричитали:
– Уби-или! Уби-или! Он и вправду убит!
– Тише ты, живой он! – шикнули на голос.
Песня была длинной. Всё время, пока пели, мать Шуры щурилась – приглядывалась к носилкам.
– Господи, Шура, ты живой? – простонала она, признав сына.
Шура лежал без признаков жизни.
Песня закончилась, носилки сняли с табуреток, но в «зале» поднялось что-то невообразимое – требовали, чтобы «убитый» встал. «Хор» стоял на «сцене», «мёртвый» лежал на брезенте; «артисты» и носильщики в нерешительности поглядывали на «кулисы» – открытую дверь учительской. Лиде-«сценаристу» пришлось выйти и шепнуть двум могучим «хористам», чтоб носилки опустили на пол, а «мёртвый» поднялся и поклонился.
«Мёртвый» поднялся, но поклон сделать не успел: обнимая и целуя едва державшегося на ногах Шуру, пробравшиеся к «сцене» женщины неистовствовали, что «солдат» оказался жив. Такова была сила нашего самодеятельного искусства.
Быть «артистом» в те годы было почётно. Лида придумывала интересные декорации, костюмы, долго и всерьёз репетировала с детьми. Люди поражались, как и откуда зарождались в ней идеи «сценариев», – этому нигде не учили.
Всё учебное и вне учебное время проводила она в школе – часто бабушка Зина