с допроса, человек оставался один. Можно было только терзаться, вновь и вновь прокручивая в уме допрос, не зная, верно ли ты поступил и как можно было поступить иначе, вновь и вновь мучительно размышляя над каждым вопросом и каждым ответом. Здесь невозможно было найти облегчение, обсудив это с кем-нибудь другим, попросив совета (каким бы бессмысленным он ни оказался), поделившись опытом и посочувствовав друг другу. Одним словом, одиночное заключение, должно быть, очень похоже на то, как некоторые богословы представляют себе главную пытку ада: душа, признавшая наконец все свои ошибки и навечно приговоренная к отлучению от рая, непрестанно терзает себя упреками и разрывается на части, потому что она все равно видит и сознает все, что утратила навеки, и жаждет этого, но знает, что осуждена навсегда лишиться всего за свой собственный выбор, свои собственные пороки, свои собственные ошибки.
Человеческий разум неугомонен, его нельзя заточить. Пока человек бодрствует, ум его не останавливается ни на минуту, все время о чем-то думает, что-то вспоминает, о чем-то мечтает или испытывает в настоящем страх и тревогу за какое-нибудь событие, предстоящее в будущем. Это неугомонное движение можно контролировать, можно направлять его в определенное русло, но его нельзя остановить. И когда ты отрезан от всех внешних источников, когда ты остаешься один в тишине одиночной камеры, наедине с этим бурлящим морем мыслей, воспоминаний, страхов и вопросов, которое представляет собой человеческий ум, ты либо учишься контролировать и направлять их, либо рискуешь сойти с ума. Может показаться, что остановилось время, но человеческий разум не останавливается никогда. Час может превратиться в вечность, но человеческий разум способен наполнить каждую секунду этого часа миллионом мыслей, миллионом вопросов и страхов. Вновь и вновь в нескончаемые часы на Лубянке я не имел никакого иного занятия, кроме обдумывания своего прошлого и опасений за будущее, имея очень много времени на вопросы и размышления. Но прежде всего, я молился.
Сначала мне было трудно поверить в то, что советские могут серьезно относиться к обвинениям, послужившим поводом для моего ареста и допросов. По их вопросам было видно, что обо мне и о моем прошлом они знают все. Никакими другими страшными тайнами я не владел. Я считал свое дело простым и не заслуживающим того внимания, которое они ему уделяли. И мне казалось, что вскоре они и сами это поймут. Я едва ли стоил подобных усилий и не сделал ничего такого, за что меня можно было бы казнить. Поскольку я верил в это, то поначалу был вполне спокоен. Допросы раздражали меня и были порой мучительны, но в начале они меня не особенно волновали. Мне действительно казалось, что рано или поздно «наверху» поймут то, что мне и так уже было известно: что я не стою подобных хлопот. Совесть моя была чиста, поэтому поначалу я был тверд и не падал духом.
В сущности, я был весьма уверен в себе. Я не думал, что следователи смогут вытянуть из меня признание в том, чего я не делал,