помощи. Потому-то мне так неприятно вновь находиться под родительским кровом, где приходится зависеть от материнской щедрости.
Спускаюсь вниз, лишь бы избавиться от общества Антеа. Уже забыла, каково это – иметь экономку. В детстве я воспринимала прислугу вполне нормально, а вот теперь чувствую себя очень неловко.
На кухне стоит пустая бутылка из-под шерри. Надо бы выбросить ее в мусорный ящик. Вчера вечером мы хорошо к ней приложились. Не могу сказать, что люблю шерри, однако пришлось сделать над собой усилие: нас неожиданно навестил местный священник. Решил дать несколько банальных советов, как лучше справиться с горем. Тоже мне, жемчужины мудрости.
Мы теперь обе вдовы. Отец умер от сердечного приступа за пару месяцев до того, как погиб Крис. Несчастье случилось как гром среди ясного неба. Папе было всего шестьдесят девять. На похороны я не поехала. Думала об этом, но так и не решилась. Отца не видела десять лет, и его смерть меня ошеломила. Любила его ужасно… А не приехала потому, что не хотела чувствовать себя статисткой. Разумеется, мать была бы в центре всеобщего внимания. Как же, разве можно сравнить горе дочери с ее болью…
Так вот, пока священник бубнил себе под нос, мать раз за разом наполняла наши бокалы, а я послушно пила – пыталась развеять скуку. К тому времени, как викарий ушел, липкую вечернюю духоту разогнал ворвавшийся в открытые окна ветерок с озера, и у меня от выпитого развязался язык.
– Никогда не чувствуешь себя неуютно оттого, что в доме есть прислуга? – поинтересовалась я.
Боудикка, отцовский Лабрадор, шевельнулась на коврике и посмотрела мне в лицо. Всегда беспокоится, когда ей кажется, что кто-то говорит слишком резко.
– Холты всю жизнь нанимали слуг в местной деревне. Для аристократов это естественно. Дочь, ты вещаешь, словно завзятый коммунист.
Насмешка бьет в цель, как мать и планировала. В чем суть ее реплики? Мать по-прежнему живет в своеобразном пузыре, по другую сторону которого мельтешат простолюдины. Во всяком случае, в ее уме этот пузырь точно существует. Я смотрю на нее недоверчиво и разочарованно. Чувствую, как меня охватывает клаустрофобия.
Понимаю, что долго нам здесь с Руби находиться нельзя: если мы не изменим Лейк-Холл (а это не в наших силах), значит, он изменит нас.
Прошло десять лет, а здесь и вправду все осталось по-прежнему. Руби исследует дом, я ее время от времени сопровождаю, хотя в основном даю полную свободу. Правда, предупредила, что не стоит лазить по крутой лестнице в мезонин, где находятся детские комнаты, а все остальное в ее распоряжении. Дочь носится как заведенная; редкие китайские вазы и элегантные стулья в стиле Хепплуайта трепещут, словно живые, когда малышка пробегает мимо.
Если честно, меня пробирает дрожь, когда Руби касается пальчиками выщербленных каменных стен или панелей из потемневшего дерева. Мне страшно, когда она рассматривает предметы старины, разбросанные там и сям по всему дому, словно забытые музейные экспонаты. Лейк-Холл будто застыл в прошлых веках, особенно теперь, когда нет отца. Стены источают холодную