в слезах вернулся в замок. Не решившись тревожить взрослых такой ерундой, он сидел у себя в комнате и рыдал от беспомощности, в которой слились и страх, и жалость, и надежда.
Та ласточка давно улетела. Они выпустили ее в Гелионе и никогда больше не видели, но иногда Модест, заметив птицу в небе над Энтиком, вспоминал о ней, и его яркий свет становился умиротворяюще мягким. В этой спирали между ласкающей безмятежностью и вихрем стремления Вейгела видела жизнь, которую не могла ощутить, и сейчас, вспоминая и невольно приукрашивая то, что она наблюдала годами, она верила, что из них двоих только Модест может быть счастливым.
– Помните, матушка, доктор Лусцио говорил, что у нас с Модестом одна пуповина?
– Ты о вашей связи? – оживилась Сол.
– Да. Мне было так грустно и одиноко после смерти сестер, а теперь, – ее глаза наполнились слезами, и голос сорвался на всхлип. – Модест умирает. Это моя болезнь, не его. Только потому что он с ней борется, я так долго держусь.
– Тогда пусть умрет! – вдруг воскликнула Сол, смотря на нее бешеными глазами. – Умрет он – ты ведь останешься, да?
Вейгеле почудилось, что она оглохла, – так неожиданно и твердо было ликование королевы, что оно было сравни тяжелому удару по голове. Принцесса выдернула руку.
– Что вы такое говорите, матушка? – прошептала она. – Вы не в своем уме. Горе вас доконало.
– Он все равно потерян для нас! – Сол подскочила с места и проникновенно, с нажимом посмотрела на дочь, пытаясь вдавить в ее голову пугающую, но очевидную мысль. – Рой будет только шантажировать нас и никогда его не вернет! Так к чему же?.. К чему это все?
– Уходите, – неожиданно твердо потребовала Вейгела. – Мой царственный брат будет жить. Таково решение мое и Неба!
***
Приступы болезни сменялись абсолютной ясностью ума. Первое время Вейгела пыталась себя устыдиться того, как выгнала королеву, теперь же ей было все равно. Все, что она делала, что говорила, шло из души, из тех ее недр, куда аксенсоремцы старались не заглядывать, гордясь своим происхождением и своей сдержанностью, обманываясь навязанными идеалами светлого, прекрасного и гуманного чувства, в котором не было искренности.
«Чего бы я хотела?» – спрашивала себя Вейгела, просыпаясь по утрам, и неизменно натыкалась на пробудившуюся в ней кровожадность. Она бы хотела, чтобы люди, обижавшие их, ее и Модеста, умерли, чтобы те, кто повинен в эпидемии алладийской чумы, страдали в муках, чтобы советники, бросившие ее брата, были раздавлены в подземных камерах Энтика. Она не хотела выздороветь, она не хотела мира для людей, она желала лишь того, чтобы все полыхало в огне и чтобы вернулся ее царственный брат.
– Модест, как твои глаза?
– Начинаю различать цвета.
– Правда? Что видишь?
– За золотым появилось синее свечение.
Это был ее цвет. Цвет морской пучины, цвет неба в предрассветных сумерках – цвет королевского сапфира.
– Это ведь хорошо?
«Я умираю.