Несколько дней назад новоиспеченный император, будто только что вспомнив о заключенном, вызвал к себе начальника стражи справиться о состоянии мальчика. Ни для кого не было тайной, что императорская семья по каким-то своим соображениям желает ему смерти, и потому капитан выложил все, как на духу: мальчик истощен, мало говорит, почти не ест. Император выслушал доклад равнодушно и отпустил капитана, но сегодня в приступе какой-то неясной паники велел сопроводить своего личного доктора к пленнику, чтобы тот посмотрел на его состояние, и вот они были здесь.
Стражники побросали карты и вскочили из-за стола. Капитан лениво скользнул взглядом по темнице.
– Как служба? – холодно поинтересовался он.
– Все спокойно, капитан!
Вдруг из-за двери камеры снова раздался вой, и дверь вздрогнула от удара.
– Кто это кричит? – спросил Борель Луки, личный врач императорской семьи.
– Известно кто! – ответил ему один из стражников. – Здесь лишь один заключенный.
– Мальчик? – лекарь был удивлен. Он ожидал застать пленника неспособным даже двигаться, но крик, протяжный и душераздирающий, не мог принадлежать изможденному человеку. Это был рев зверя. – Почему же он кричит?
– Черт его знает, – развел руками стражник. – Сегодня ни с того ни с сего начинал орать и биться об стены. Мы ему говорили заткнуться, но он не слышит совсем. Будто вовсе оглох.
– Как давно это продолжается? – строго спросил капитан, но скорее для вида, чем по доброте души. Карьеру он начинал с самых низов и многое видел, а потому сердце его, возможно, бывшее в юности мягким и восприимчивым, очерствело и стало недоступным для жалости, и все добрые слова, которые ему доводилось воспроизводить в разговорах с дамами, шли не от сердца.
– Ну час-два, может. Прежде тихий был, а сейчас как прорвало.
– Откройте камеру, – поторопил Борель.
Многим ли доводилось видеть дикое животное в клетке? Не здоровое и сытое, а по-настоящему дикое, злое, которое за бока кусают блохи, а за желудок – голод? Которому все ненавистно до кровавой пены? Когда дверь со страшным скрежетом отворилась и луч света выхватил из полумрака лицо мальчика, он выглядел именно так. Он был явно нездоров. Сверкавшие из темноты огромные подслеповатые глаза, смотрели на свет и не видели его. Мальчик дрожал, челюсть его ходила ходуном, он стирал зубы и почти срывал кожу с красного опухшего горла. При виде грязного, похожего на нищего, ребенка, с тощего тела которого свисали богатые аксенсоремские ткани, изорванные, впитавшие в себя застоявшуюся влагу и сырость камеры, не имевшей даже щели, сквозь которую мог бы пробиться хотя бы хилый луч света, сердце Бореля сжалось. С головы до пят мальчик походил на бездомных безумцев, каких немало содержалось в дольгаузах Вастульца, где практиковал Борель в юности. Воспоминания о том времени были в нем так живы, что на мгновение почувствовал не жалость, а отвращение к ребенку, и тут же устыдился себя.
«Это мы, – подумал он. – Мы сделали это с ним».
Вдруг