эйфорией без имени. Да, Бог не фраер, а случай, да, изобретатель. Ну а мне-то как, мне, справиться с такими вот галсами! Никому ж тут, кроме меня, пока невдомёк, что особо никого не спросясь, этот очень русский в душе фрайхерр Священной Римской империи пожаловал весело в час оный к нам обоим – в сокровенное к Баранову и ко мне в сокровение – да там у нас, как видно теперь, и укоренился. Такие вот пирожки. С ливером. Ну не мистика ль!
– Только это не паричок, брат!
– А что?
– А собственные кудри!
– Да!? А он что у тебя, во МХАТе фигурировал?
– Зачем? Ему весь мир был сценой, если хочешь.
Я вдруг проникся пониманием. А Баранов спросил:
– Как там у тебя сегодня из «Макбета»?
– Что жизнь лишь тень?
– Да. Да.
– Поведана глупцом, полна трескучести и ничего не значит.
Баранов кивнул трижды на каждой синтагме и предложил садиться. И мы вновь взгромоздились на крепкие и удобные, резные и гнутые венгерские стулья из дедушкиного гарнитура, который ему то ли сам он, то ли брат его Вилен привезли трофеем из Австрии.
– И что это у него, и косица такая же, как у этого?! Да?!
– Угу.
– И тоже своя?
– Угу. Бигуди, Ваня, и папильотки. На ночь и за завтраком. Я другим его уже не застал. Ну, ты ж это, ему ж к двадцатому, понимай, хорошенько уже за восемьдесят перевалило под девяносто…
– К двадцатому году?!
– Да не году, а съезду.
– А причем тут съезд?
– Ну а к чему привязать?.. Вспомни тогда, Ваня, что дед ровесник Ильича, вот… И вычисляй себе сам на здоровье!
Я перевел дух. Да всё не мог отвести взгляд от фотографии Адама Косоварова, а вернее от обоих баронов Мюнхгаузенов на двух бром-портретах одного размера с обрезанным краем; и человек на портрете ни в чём не уступал бюсту на гравюре Доре.
– Да-а-а, сходство, конечно, неимоверное. Полное подобие! Так и было?
Баранов кивнул, продолжая светиться, как именинник.
– Но только он еще и на Дали смахивает, на Сальвадора. Дед твой.
– Не без этого, – сказал Баранов и счастливо зажмурился.
– А кудри всё ж, пожалуй, потемней, чем у барона. А усы с эспаньолкой точь-в-точь.
– А кудри так это вообще хоть стой, хоть падай! Вообрази! Не брала его, блин, деда моего, седина!
– В смысле?
– В смысле, Ваня, самом прямом! Борода седая, а кучери, – Баранов распахнул пятерню и воздел её у себя над затылком, – кучери, этой бесподобной такой полуротондой вкруг лысой, сверкучей, как бильярдный шар, черепушки, кучери эти всегда были пышны, как у молодого Окуджавы, и черны, как смоль, как у какого-нибудь Родригеса.
– Из «Кармен»?
– А там есть?
Я пожал плечами.
– Не читал? Так его, Ваня, седина и не одолела. По причинам неустановленным. И вот на руках еще волосы были чёрными. На груди седые, а на руках как смоль!
– Как у Родригеса?
– Как у орангутанга! Волосатым