их ко мне, так появился томик тибетской поэзии времен, соответствующих танским, проповеди Экхарта, биография Штрогейма – к чему она мне? – даосские трактаты о бессмертии, какая-то из Вед на санскрите и драмы Леси Украинки на украинском же, и, глядя на всё это разнообразие книг – стирай пыль хоть каждый день – на второй полке улитка из спирали чугуна, на третьей – раскрытая открытка, вставленная между книг, на ней изображен нахохлившийся снегирь, я думаю: это всё я бы без промедления бросил в костер воскресения Коляски, надеюсь, ему не было одиноко там внизу – на последней полке – без соседства с санскритом и украинским, без всех этих тягот человеческого духа, которые призваны сохранить ему жизнь, оставить хоть какое-то послевкусие бессмертия, но оставляют лишь горечь, как и мысли о сыне, которого у нас так никогда и не было.
Помнишь, мы увидели его на поэтическом вечере в доме Брюсова? на его седые – прежде времени – волосы, обыкновение говорить чуть-чуть в нос, аристократичность профиля и скульптурность облика – с такого лепят страждущих – я сразу обратила внимание, да и стихи, которые он читал там, были лучшими, и вел он себя так, как будто пространство принадлежало ему, теперь дело было за временем, и звали его Георгий, и было ему под сорок, и был он крупный московский поэт, вхожий и невхожий одновременно, потом в Гнездниковском я чудом отыскала книжку его стихов, отмечала красным карандашом понравившиеся места, а еще через три года мы познакомились с ним лично, он пришел к нам домой, говорил об Италии, о девушке, которая была младше его на четверть века, о том, как они из Болоньи ездили по Романье и дальше на юг – в Тоскану и Умбрию – и, разумеется, они расстались, он был пьян и голоден, готовил омлет по-турецки, перчил его сверх меры, и многоглазое нечто с порванным ртом, с вырванными ноздрями смотрело на меня со сковородки, и он смотрел на меня, как будто я должна была стать его следующей, а ты переминался с ноги на ногу, не в силах поддержать беседу, говорил о каких-то дорожных картах, был скучен и надоедлив, как домашний халат, и если бы ты только ушел, случилось бы непоправимое, и эта яичница, ты отъел от нее треугольник, который существовал в мире геометрии, но не в нашем – нет – такого узкого треугольника быть не могло, карие глаза пожирали меня, движения головы и рук обдавали спокойствием и красотой, Италия словами лилась из него, стихи Бродского – на десерт, потом вирши его собратьев, и он обращался к нам и спрашивал: «Разве так можно?» – и ты мотал головой, как будто что-либо понимал в поэзии, как будто не считал, что чем сложнее слово, тем оно поэтичнее, мы курили самокрутки, потом траву: я едва-едва, он сосредоточенно и затяжно, и Гусь переминался с лапы на лапу, он читал что-то из своей перечеркнуто-красной книжки, и я рассказала ему о трехгодичном нашем незнакомстве – как было просто подойти к нему тогда, взять за локоть, заглянуть в глаза, сказать, что его стихи мне понравились – это ведь правда? – и тогда бы человек и образ стали бы одним, а не жили бы раздельно