попытки выместить обиду он подтянул лямки рюкзака и пошёл по дороге в деревню. Впереди она постепенно брала влево так, что пройденный путь закрывался после этого поворота плотной еловой стеной. Тихон и сам не заметил, как в нос ему ударил приятный дымок, что сонными облачками поднимался от старых закопчённых труб. Топили бани. Слышались отовсюду приятные стрекот и щебет птиц – крылатых вестников тепла, которые вот-вот окончательно скинут Зиму с ледяного трона.
Дорога к домику – небольшому, порядком обветшалому, но всё ещё сохранившему красивую деревянную резьбу оконных рам и крылечка под навесом – не заняла много времени, во-первых, потому что сам дом находился почти на окраине деревни. Во-вторых, деревня уже давно была не деревней, а скорее, деревушкой – маленьким ответвлением остальной, тоже запущенной, но не настолько забытой сельской жизни. Даже когда Тихон маленьким приезжал сюда и оставался на один-другой месяц лета, место это в тени лесов прятало только домиков сто тридцать. Мшистые у своих деревянных и кирпичных оснований, древние, они, казалось, родились на этом свете на целые века раньше нынешних хозяев и были колыбелями и дедам их, и прадедам.
Калитка в домик его – узкая дверца в косом заборе, исцарапанном гулящими по всей деревушке котами – была не закрыта на толстый железный засов, её запирал только простой замок, открывающийся от поворота ручки, которую Тихон ещё с детства запомнил красной, большой, круглой и серьёзной, как вентиль на шлюзе подводной лодки. Только теперь, по прошествии многих лет, увидев ручку ещё раз, он понял, что это была действительно самая настоящая ручка, только не от двери, а от старого советского крана. И ржавую эту баранку дед Тихона – человек весёлый, но запомнившийся плоховато – незадолго до кончины своей почистил и ввинтил в старое дерево калитки, покрасив вместе с досками в красный. Только деда нет уж как десятый год, дерево чуть погнило и потрескалось, а ручка, показав тёмный металл из-под трещин в высохшей и кое-где облезшей краске, снова начала рыжеть.
Тихон странно метался. С одной стороны, ему хотелось поскорее зайти домой, снять с себя надоевшие тяжелые и немного налитые потом вещи, так не по погоде напяленные на худое и хилое тело, с другой же он мялся. Внешне он снова, как и во всякий момент волнения, застыл столбом, но внутри колыхался и бился, как малый листик чахлой берёзы на сильном ветру. Было что-то, что он не мог ни объяснить, ни понять, но приблизительно, если б его попросили, назвал то гнетущее чувство волнением или, быть может, сомнением. Тихон был человек молодой и, как часто бывает с особами столь юными и неопытными, обладал крайней нерешительностью. Всё его волнение, до этого гуляющее по мягкому телу одною волною, всё-таки собралось и выразилось в одну чёткую мысль: «А правильно ли я поступил? Может не стоило так вот их слушать? Сидел бы сейчас дома, играл бы в приставку. Может, обошлось бы?». Вопросы эти, сколько бы он ни задавал их себе, не рассеивались бесследно, ровно как и не получали себе в пары ответы, а потому всё, что мог сделать