их вольному развлечению, за коим государь всегда с радостью наблюдал…
Грязной, да и Вяземский эту его слабинку как-то раз отметили, и случая не упускали поглумиться, конечно, даже если вид Федьки никак переживаний его не выдавал. Начинал обыкновенно Грязной.
– Чо, Федя, и хочется и колется? Бело личико, оно, конечно, как не поберечь…
– А хоть бы и так! Это тебе, образина, терять нечего. Да мне и государь, вон, шкуру портить не велит. А я хоть щас! Не веришь? А пошли со мной! Афоня, Васюк трусит. А ты?
– Чего я? – помедлив, как всегда, спокойно свысока отвечал Вяземский. – Не велено раз шкуру твою портить – значит, и не станем.
– Да ты боишься, что уделаю тебя, – не менее надменно и даже с ленцой отвечал Федька, обдавая обоих своих противников невыразимым презрительным взором, полускрытым тенью ресниц.
– Ты-то?! Ой не смеши. У меня на твои выкрутасы, знаешь ли, и коленца с хитростями один ответ имеется: дам оглоблей по башке – вот и вся ласка!
Они с Грязным заржали, Федька отмахнулся.
Государь тронул поводья.
Пора было возвращаться.
Любопытно, знает ли Вяземский наверняка о его расправе над Сабуровым, догадывается ли. Этого никак нельзя было понять, а сам он ни разу ни о чём таком не намекал. Грязной же подкатил однажды, встретивши их из богомолья, с паскудным смешком, как всегда, а правда ль, что не без кравчего старания Егорка на ножик наткнулся. Как всегда теперь, таким же смехом Федька не отрицал, но и не утверждал сказанного, чем доводил Грязного изрядно. И порой чудился сквозь легкомысленный глум этот в Грязном неподдельный, старательно скрываемый страх. В зрачках.
Федька омрачился, припомнив, что из-за всех переездов упустил распорядок в занятиях «выкрутасами и коленцами», и нагонять будет тяжко, это он уже знал по опыту. «Оглоблей по башке»! – Я вам покажу ещё и оглоблю, ничего, заткнётесь тогда!
Как бы не мечталось ему козырнуть перед всеми тем, чему уже наловчился, наставник твердил ему непреклонно, что рано ещё, а пустое тщеславие есть неразумие полное, и часу своего он дождётся по праву. Что ж, подождём тогда.
Разозлившись опять, что воздержание его от потасовок могут принимать и впрямь за жеманное себя бережение, Федька испытывал жестокое желание накостылять кому-нибудь как следует прилюдно, и даже раздумывал, как это всё же устроить… В Слободе оно представлялось возможным – затеять потешную потасовку, и развернуться как следует. С недавних пор он понял отчётливо, что его как бы остерегаются. Конечно! Царскую Федору ненароком обидеть никому не хотелось, а и поддаваться тоже не было охотников, и не важно, что новобранцы на него с восторгом смотрят, с завистью, а бывалые – по-разному, но не без своеобразного уважения… Злило Федьку неотвязное это прозвище, однажды Грязным, на такие штуки гораздым, выпаленное, да зацепившееся, как видно, всем за причинные места. На самом деле, так и было, да и слава по Федьке укрепилась, что бешеный, на любое окаянство способный, а с таким связываться