лохматит. Волосок к волоску. Порядок в хаосе.
Иллюзия. Усы – линия фронта против бессмысленности. Но фронт этот фиктивный. Враг внутри. В самом себе.
Мороженое. Подло. Прилипло. Пятно на фасаде. Предательство сладкое. Испортил антураж. Лицо. Витрина. Гордость. Тщеславие. Щеки пухлые как у школьника. Наивность наигранная. Два метра, центнер с лишним плоти, а лицо – детское. Противоречие. Бытие и ничто. Маска. Усы – заслонка. Скрыть пустоту под маской. Но пустота все равно проглядывает. Язык. Скользнул – усы, крахмальные крепости. Облизнул. Раз, два. Точно. Прицелено. Знание дела. Опыт. Внутреннее зеркало. Видел себя. Любовался. Движения точные выученные. Язык – инструмент послушный. Остатки мороженого убрал. Чисто. Безупречно. Удовлетворение. Усы – не просто волосы, нет, символ, фасад, крепость мужская, твердость в мире зыбком. Антураж. Важно. Все важно. Усы, лицо, слова. «Ты другой». Что это значит? Похвала? Унижение? Он хочет определить меня. Поместить в рамки. Непонятно. Слова – как мороженое, сладкие, но липкие. Прилипают. Застревают. Не отмыть. Два метра. Сто двадцать кило. Гора мускулов. А лицо – ребенок. Парадокс. Смешно? Грустно? Непонятно. Усы. Компенсация? Маскировка? Заявление? «Я – мужчина».
Но усы – на лице ребенка. Странно. Каждый волосок. На месте. Ритуал. Поклонение. Себе? Форме? Иллюзии? Лак, гель. Броня. Защита. От чего? От мира? От свободы? От самого себя? Вкус мороженого. Сладкий. Приторный. Как слова. «Ты другой». Что он имел в виду? Другой – лучше? Хуже? Просто другой? Непонятно. Усы. В порядке. Спасены. Антураж сохранен. Можно продолжать. Говорить. Что-то говорить.
«Твои соплеменники, – тянул он, пробуя слова на вкус, – соплеменники твои… хитрые? Или наоборот, тупые в своей хитрости, или хитро тупые? Сразу и то и другое, как… как погода в межсезонье. Вроде бы солнце, а вроде бы и дождь, и не поймешь, зонтик брать или нет. Вот и они такие же, соплеменники твои. Хитрость… хитрость у них, как белыми нитками шита. Прямо в лоб, без затей. Тупость, чистой воды тупость. Думают, наивностью прикинуться – ум. А это… это как плавленый сыр за ум принять! Принять плавленый сыр за подлинное бытие – вот их предел. Слова подобрать не могу, чтобы всю… всю глубину этой… недоумливости выразить. Ты… другое дело. Ум… ум, это видно сразу. Не мне, конечно, судить. Я-то… куда мне. Но жена… жена у меня умная женщина. Она-то в людях разбирается. Говорит, ты, говорит, очень умный. Ей я верю. Женскому чутью… женскому чутью не доверять грех. Особенно… когда… когда вот-вот… ну, понимаешь. Ребенок. Мальчик, если Бог даст. Она… хочет… твоим именем назвать. Чтобы ум… ум твой передался. Верит, что имя… имя может судьбу направить. Глупости… но вдруг… и вправду есть какая-то связь между именем и судьбой, между наблюдением и наследованием. Она смотрит на тебя постоянно. Ты заметил это неотступное присутствие чужого взгляда? Думает, если смотреть на умного человека, ребенок будет умным. А вдруг и правда? Кто знает. Верит… она верит. Как в приметы старые. А вдруг… а вдруг и правда. Смотрит на тебя, постоянно. Заметил? Если смотреть на тебя, ребенок умным родится. Глупости, конечно. Но она верит. Вот и смотрит. Все время смотрит. Ты не замечал?» Улыбка его – кривая трещина в фасаде притворства, открывающая зияющую пустоту.
«Нет, – ответил я, сухо, коротко. Не замечал. И не хотел замечать. Умный… умный, говорит. Как будто в уме дело… или в имени… жалкие попытки найти оправдание существованию. Глупости все это. Глупости и суеверия. А она смотрит, как будто в моем взгляде есть ответ на ее экзистенциальную тоску. Смотрит…»
В восемь вечера у меня был заказан столик на двоих в ресторане, где отлично жарили мясо. Восемь вечера – рубеж, черта между днем и ночью, между работой и… чем? Отдыхом? Развлечением? Или новым витком той же самой карусели, только в декорациях более пристойных, более расслабленных, но все равно – крутится, вертится, не остановишь. Стейк из хорошо выдержанной мраморной говядины средней прожарки. Я предпочитаю говядину, но сегодня будут свиные ребрышки, обмазанные густым кисло-сладким соусом. Запах жареного, густой, призывный, как зов предков из пещер, костры, шкуры, первобытное торжество плоти. Столик на двоих. Двоих. Но кто из двоих – настоящий я? Тот, кто жаждет стейка, кровавого, с прожилками жира, тающего на языке, как грех на исповеди? Или тот, кто с кислой миной смотрит на цинковое ведерко для костей, предвкушая липкие, свиные ребрышки, чужой выбор, чужой каприз, чужое… тело?
Мясо. Мясо – плотская истина жизни. Говядина, мраморная, выдержанная, как хорошее вино, как зрелая женщина. Стейк – это не просто еда, это ритуал, это медитация на тему бытия, на тему силы и слабости, на тему… вкуса. Но сегодня – свинина. Ребрышки. Сладкий соус. Липкие пальцы. Это не мой выбор. Это выбор Лены. Женский каприз. «Организм требует». Организм… Она теперь говорит «организм», как будто это не она, а какая-то биомашина, требующая топлива определенной марки. Приходится соблюдать солидарность. Солидарность. Слово какое-то… казенное. Солидарность. Как будто я – профсоюз, а она – забастовка. «Я беременна». Слова – как камни: тяжелые, неловкие, брошенные в тихий пруд вечера. «Я знаю». Знаю. Конечно, знаю. «Твой муж сказал». «Ты что, встречался с моим остолопом.» Муж. Остолоп. Мой остолоп. Ее остолоп. Чужой остолоп. Встречался. Да. Встречался. С этим… с ним. С мужем. С остолопом. Зачем? О чем? «Что еще он сказал?»