ой эгоцентризм. Какое вам дело до моей эгоцентричности? Какое это вообще имеет значение?
Перед вами не романтическая повесть – слишком часто я слушала музыку жизни под аккомпанемент лишений, чтобы тратить время на сопли и вопли по поводу фантазий и снов; но это и не роман, а просто история – реальная история. По-настоящему реальная, реальнее некуда, если, конечно, сама жизнь – это нечто большее, чем бессердечная маленькая химера; моя история столь же реальна в своей усталости и горькой сердечной боли, как высокие эвкалиптовые деревья, среди которых я впервые увидела белый свет, реальны в своем величии и надежности.
Мое жизненное пространство мне не по душе. Ох, как я ненавижу эту живую смерть, которая съела мое отрочество, с жадностью поглощает мою молодость, готовится выжать все соки из расцвета зрелости, а напоследок сотрет в прах мою старость, если мне выпадет несчастье до нее добраться. По мере того как моя жизнь, убийственно однообразная, ограниченная и совершенно мне чужая, нескончаемо ползет сквозь долгие, заполненные тяжелым трудом дни, дух мой что есть сил противится, стремясь разрушить нерушимые оковы, – но все напрасно!
Особое предуведомление
Вы можете, условно говоря, с головой погрузиться в эту историю. Не беспокойтесь: здесь вас не ждет такая дребедень, как описания дивных рассветов и шепота ветров. Мы (девятьсот девяносто девять человек из тысячи) не видим в рассветах ничего, кроме примет и знаков, сулящих близкие дожди или наоборот, а потому давайте оставим эти тщетные и глупые фантазии на откуп художникам и поэтам – бедным глупцам! Порадуемся, что мы сами сделаны из другого теста!
Лучше родиться рабом, нежели поэтом; лучше родиться чернокожим, нежели увечным! Ведь поэту на роду написано уединение… одиночество, устрашающее одиночество среди любимых им собратьев. Он одинок, потому что душа его взмывает очень высоко над простыми смертными, подобно тому как простые смертные поднимаются выше приматов.
Сюжет в этом повествовании отсутствует, поскольку его нет в моей жизни, да и ни в одной другой, доступной моему наблюдению. Я принадлежу к особой касте – к тем личностям, у которых нет времени на сюжеты, но зато есть все для того, чтобы, не отвлекаясь на такую роскошь, заниматься своим делом.
Глава первая. Помню, помню
– Кыш, кыш! Ай, ай, ой-ой-ой! Умираю. Жгёт, жгёт! Кыш, кыш!
– Ну что ты, тихо, тихо. Папиной дочурке-помощнице реветь не к лицу, правда? Сейчас смажу жиром из нашего сухого пайка да носовым платком перевяжу. Не плачь, не надо. Ш-ш-ш, нюни распускать нельзя! А будешь так шуметь – наша старушка Стрела брыкаться начнет.
Это мое самое ранее воспоминание. Было мне три года. Помню, нас окружали величественные эвкалипты, на их прямых стволах играло солнце и падало в журчащий средь папоротников ручей, который исчезал под крутым заросшим косогором по левую руку. Долгий и ясный летний день перевалил за середину. Мы уехали далеко по ручью – туда, где мой отец приноровился добывать соль. Из дому он вышел ранним росистым утром, неся меня перед собой на маленьком коричневом матрасике, который специально для разъездов сшила мама. Куски каменной соли мы загодя сложили в корыта на другом берегу ручья. С того места, где мы устраивали привал, нам была видна эвкалиптовая крыша соляного сарая, которая защищала корыта от дождя, живописно выглядывая из густых зарослей мускуса и перечного кукурузника. С литровым котелком, в котором мы заваривали чай, я повторно сбегала к ручью, отец залил наш костер, а затем полоской сырой шкуры приторочил котелок к луке седла. Переметные торбы для доставки соли, сработанные из той же сырой шкуры, висели на крюках вьючного седла, обременявшего гнедую лошадь. Отцовское седло и заветный коричневый матрасик были доверены Стреле, крупной чалой лошади, на которую обычно сажали меня, и мы засобирались домой. Перед обратной дорогой отец, скормив собакам то, что осталось от нашего обеда, принялся надевать им намордники. Собаки яростно противились такому насилию, совершенно необходимому по вполне понятной причине. В тот день отец захватил с собой флягу со стрихнином и, надеясь истребить хотя бы нескольких динго, обильно посыпал ядом валявшиеся на дороге тушки разного зверья.
Пока собаки боролись с намордниками, я начала собирать букет из папоротников и цветов. Это потревожило большую черную змею, которая, свернувшись кольцом, лежала в тени страусника.
– Кусит! Ой, кусит! – Я заходилась воплем, и отец ринулся ко мне, чтобы отогнать ползучую гадину хлыстом.
При этом он уронил свою трубку в папоротники. Я ее подняла, и тлеющие крошки табака обожгли мои грязные пухлые кулачки. Отсюда – та паника, с которой начинается этот рассказ.
По всей вероятности, именно ожог пальцев произвел столь неизгладимое впечатление на мой детский разум. Отец постоянно брал меня с собой, но моя память сохранила лишь одну вылазку, и это все, чем она мне запомнилась. Мы были в двенадцати милях от дома, но как возвращались – нипочем не припомню.
В ту пору мой отец прочно стоял на ногах: ему принадлежали Бруггабронг, Бин-Бин-Ист и Бин-Бин-Уэст, а площадь