– говорили взрослые, когда думали, что Лёша не слышит. Говорили с натянутой надеждой в голосе, которая держалась на тоненькой ниточке. Мама тогда почти не спала, почти не ела. Работала на шинном заводе – в три смены, без выходных, без перерывов на слабость. Возвращалась поздно, с кожей, пропитанной резиной и усталостью, снимала сапоги и минутами просто сидела в темноте, уткнувшись в ладони. Но при этом – улыбалась утром. Чай в кружке, бутерброды, аккуратно завязанный шарф. Всё по порядку, всё как надо.
Лёша не спрашивал. Он просто ждал. Как умеют ждать только дети – без условий, без сроков, без гарантии. Он ждал, что однажды утром в дверь снова позвонят, и он услышит этот шаг в коридоре – тяжёлый, знакомый. Ждал, что отец зайдёт, как будто ничего не было, скажет: «Ну вот я и дома», – и всё встанет на место.
Он ждал и тогда, когда Ваня – старший, уверенный, громкий – вдруг стал молчаливым. Когда за лето вытянулся, сжал губы в прямую линию и стал вставать первым, чтобы встретить маму с работы. Когда перестал бегать с пацанами, а всё чаще сидел за тетрадками или просто молча смотрел в окно. Он будто решил: теперь на нём – всё. Не спрашивал, не жаловался. Просто взял и стал взрослым.
Он ждал и тогда, когда они переехали к бабушке с дедушкой. С вещами, с коробками, с мамиными тетрадями и папками, с Лёшиными машинками и Ваниными книгами. В одну из трёх комнат, не самую большую, но самую тёплую. Бабушка сразу постелила новое бельё, дед вытащил старый радиоприёмник и поднастроил волну. Никто не говорил: «живите, пока не станет лучше». Все просто принимали. Как должно быть.
Лёша всё равно ждал. Потому что у детей надежда не умирает. Она просто оседает где-то под рёбрами, между сердцем и животом, и тихо греет, даже когда мир вокруг становится холодным.
Отец, ветеран Афгана, поначалу держался крепко. В нём жила выправка – прямая спина, подбородок вперёд, взгляд, от которого хотелось вытянуться по стойке. Он работал – не всегда стабильно, но по-мужски: без жалоб, с тяжёлой физикой, с усталостью, прячущейся в жестах. Он приносил домой деньги, учил сыновей стоять на ногах – и в прямом, и в переносном смысле. Учил драться – не для драки, а чтобы не прогнуться. Учил терпеть боль. Молчать, если ранило. Не плакать на людях.
Трезвым он был как будто из другого мира – большого, правильного, справедливого. Голос у него был громкий, сочный, будто резонировал внутри. Он подбрасывал Лёшу к потолку так, что у того перехватывало дыхание, и ловил без тени сомнения – легко, точно, как будто в этом было что-то священное. Он рассказывал истории про службу – не прямо, не с героизмом, а так, между делом. Водил в парк, учил завязывать узлы, кидать нож, правильно ставить удар. От него пахло табаком, потом и мужской уверенностью. Он казался несгибаемым.
– Ты же мужик, – однажды сказал он, когда они сидели у подъезда на бетонных ступенях. В пальцах – крышка от пивной бутылки. Крутил её, глядел куда-то в асфальт. – Мужик должен уметь за себя постоять. Не ныть. Не бегать. Стоять до конца.
Лёша кивнул. Он смотрел на отца снизу вверх и верил каждому слову – не потому что понимал, а потому что чувствовал: за этим словом – скала.
Но стоило выпить – будто тень проходила по всему лицу. Глаза наливались красным, движения становились вялыми, голос – тусклым, с натянутой угрозой в каждой паузе. Он злился не на близких – на что-то своё, из прошлого. Произносил обрывки фраз, словно ругался с невидимыми людьми. Говорил о предательстве, о долге, о жизни, которая «всё не так пошла». И никто не мог достучаться до него в эти минуты. Ни мать, ни Ваня, ни тем более Лёша.
– Мы же договаривались… – шептала мама, стоя у шкафа с бельём. Деньги прятала среди наволочек. Голос её был тихий, ровный, почти как молитва. Но глаза – натянутые, полные молчаливой тревоги.
Он смеялся. Глухо, резко. В этом смехе не было ни капли веселья. Только усталость и отстранённость. Отворачивался, хлопал дверью, уходил в тишину, оставляя за собой шлейф пустоты и громкого молчания.
В такие вечера Ваня становился скалой. Одиннадцать лет. Ни крика, ни суеты. Просто – встал перед матерью и стоял. Кулаки сжаты, взгляд твёрдый. Он ничего не говорил, не спорил, не уговаривал. Только не давал пройти. И в этом молчании была сила, которую понимал даже отец.
– Ваня, иди в комнату, – просила мама, почти беззвучно.
– Нет, – говорил он.
Иногда отец всё-таки проходил мимо, сжав губы, не глядя ни на кого. Иногда садился на кухне, тянул воду, курил, тяжело дыша. А иногда – хлопала входная дверь, и только Найда, их рыжая собака, скулила у порога.
Наутро всё будто смывалось. Он тёр виски, морщился от света, гладил Лёшу по голове и говорил:
– Прости. Я… больше не буду.
И действительно не было. День. Два. Неделя. А потом – всё начиналось снова.
Однажды он ушёл в запой и не вернулся. Мама всё звонила, шепталась с бабушкой, листала телефонную книжку, но в голосе было уже не беспокойство – тишина. В воздухе стало глухо, как перед бурей. Потом – просто стало ясно: не придёт.
А