и хрупкой.
Потом были два дня как в тумане. Приезжали еще какие-то люди, приносили еду, тихо переговаривались. Вера сидела на старом диване в горнице, отвечала на вопросы, принимала соболезнования, но все это происходило словно не с ней. Она видела бабушку – маленькую, иссохшую, лежащую в гробу посреди комнаты, украшенном искусственными цветами. Лицо ее было строгим, почти незнакомым. Вера не могла заплакать. Слезы стояли где-то глубоко комом в горле, но не выходили наружу. Контроль. Она должна держать контроль.
Самым странным и чуждым было отпевание. Ее уговорили, сказали: «Надо по-христиански». Вера согласилась, не желая спорить. Церковь внутри оказалась больше и светлее, чем казалась снаружи. Пахло ладаном и воском. Священник в блестящих ризах читал молитвы на непонятном языке. Пел хор – нестройно, но как-то очень искренне, проникая под кожу помимо воли. Вера стояла в стороне, разглядывая старые фрески на стенах – темные лики святых смотрели на нее с укоризной или сочувствием, она не могла понять. Она наблюдала за людьми – как они крестятся, кланяются, как плачут, не стесняясь. В их горе было что-то настоящее, неподдельное, чего она не чувствовала в себе. Она была здесь чужой, этнографом, изучающим непонятные ритуалы. Но где-то в глубине шевельнулось странное чувство – не веры, нет, но какой-то смутной тоски по чему-то утраченному, чего она, возможно, никогда и не имела.
Потом было кладбище на окраине городка, стылый ветер, комья мокрой земли, стучащие по крышке гроба. Поминки в доме – водка, блины, кисель, тихие разговоры, воспоминания о бабушке. Вера слушала эти истории – о ее молодости, о войне, о том, как одна поднимала маму, как работала в колхозе, как ходила в ту самую церковь, пока ее не закрыли, а потом молилась дома перед старой иконой. Простая, тяжелая жизнь, полная лишений, но в этих рассказах не было озлобленности, только какая-то тихая мудрость и принятие.
Вечером все разошлись. Вера осталась одна в пустом, гулком доме. За окном выла метель, первая в этом году. Тишина давила на уши. Пахло пылью, старым деревом и чем-то еще неуловимым – запахом ушедшей жизни. Вера прошла по комнатам – маленькая кухонька с русской печкой, горница с иконой в углу, завешанной вышитым рушником, спальня бабушки с железной кроватью, накрытой лоскутным одеялом. Все было бедным, но очень чистым и аккуратным. Здесь время текло иначе. Здесь не было места суете, погоне за успехом, панорамным видам из окна двадцать пятого этажа. Здесь была… жизнь? Или ее завершение?
Она села на диван, тот самый, где сидела последние два дня, и только теперь, в полной тишине и одиночестве, слезы наконец хлынули. Беззвучно, горько, она плакала не столько о бабушке, которую, как оказалось, почти не знала, сколько о себе – о своей пустоте, о своей растерянности, о трещине, которая прошла по всей ее такой правильной и контролируемой жизни. Плакала от внезапного острого чувства сиротства, которое настигло ее в тридцать пять лет в этом старом, пахнущем прошлым доме.