Толпа ревёт. Крысам – крысья участь. Снимаю бинты, оставляя на них кровь и молитву. Выходя, чувствую запах ладана – или это просто пот смерти впитался в кожу?
“…и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим…” – слова молитвы смешались с запахом крови на перчатках.
Артём хлопает в ладоши, и звук отдаётся в голове, как церковный колокол. Он всегда так делал. Даже когда мне было четырнадцать, и я впервые вышел на ринг с разбитым носом, он хлопал – будто отрезал мне путь назад, к бабушкиным иконам.
– Спасибо, нах. Какого хуя вы допускаете таких уебков, которые не понимают где они и что они?! – слова вылетают, как рвота. Не хочу ругаться. Не хочу быть похожим на них – на тех, кто бил меня в детдоме, на тех, кто смеётся сейчас в зале. Но Артём – он как исповедальня. В него можно кричать грязь, а он всё равно останется.
Он молчит. Смотрит исподлобья, как смотрел тогда, когда я, шестнадцатилетний, пришёл к нему с разбитыми костяшками после драки с наркошами. “Ты слабак, Славик”, – сказал он тогда. Сегодня его глаза говорят то же самое.
Артём впивается в грудки, прижимая к стене.
– Запомни это. Или ты научился зарабатывать деньги как-то по другому, а? Говори, щенок! – его крик бьёт по ушам, как рёв толпы.
Внутри всё сжимается. Вспоминается, как бабушка учила: “Не греши, Слава, Бог накажет”. А я грешил. И продолжаю. Но разве это грех – бить тех, кто слабее? Или грех – позволять себя бить?
– А, сука?! Может вязать научился?! Или игрушки детям делать?! – его колено врезается в солнечное сплетение. Не больно. Больно от того, что он прав. Я – пустой. Как тогда, в церкви, когда дедушка шептал: “Ты – ничто без веры”.
***
“Иже бо отпущаеши грехи человеком, отпущены им будут…” – слова молитвы обрываются, как ножом перерезанные. Алекса. Её глаза – два чёрных колодца, куда провалилась моя душа. Молитвы не спасают. Они питают её образ в голове. Каждую ночь. Каждый. Чёртов. Сон.
Холодный пот – как тогда, в подвале, когда Серафим смеялся: “Давай, Святой, помоги мне – она же любит это!” А я помог. И теперь её кровь въелась в мои кости, как ржавчина в стены общежития.
Валюшенька выгнала. Права. Кто захочет делить постель с тем, кто визжит во сне, как забиваемая свинья? Её слова вчера: “Ты даже не мужик. Ты – харча с крестом на шее”. Крест горит под майкой. Прости, бабушка.
Стенка дрожит от удара:
– Заткнись, уебище! Спать не даёшь!
Общежитие. Вонь туалетов, крики в коридоре, плесень на стенах. Как тогда, в детдоме. Только теперь я сам выбрал эту клоаку. Дверь скрипит – Валюшенька вздрагивает. Пронесло. Но пол – предатель. Половица визжит, как Алекса, когда я…
– Да как же ты заебал… – её голос, полный яда.
“Ударившего тебя в правую щёку обрати и левую” – всплывает бабушкина молитва, когда переплёт врезается в бровь. Боль – как тогда, в церковном подвале, где отец Сергий учил меня смирению. Только теперь бьёт не крест, а Валюшенька. И не за грехи, а за то, что я – живой труп в её постели.
– Валюш, не сердись,