на востоке, над полем для гольфа, небо стало серым, ночь потихоньку отступала. Двигатель машины заурчал, а пассажиры подхватили припев.
– Всем спокойной ночи, – крикнул Кларк.
– Пока, Кларк!
– Пока!
А через мгновение тихий радостный голос добавил: «Спокойной ночи, Лоботряс».
Машина с певцами отъехала. Петух на ферме через дорогу издал одинокое печальное «ку-ка-ре-ку», и заспанный негр-официант потушил свет на крыльце. Джим и Кларк, шурша ботинками по гравию, направились к «форду».
– Ну, старик, – вздохнул Кларк, – вот это была игра!
Было еще слишком темно, и он не увидел, как вспыхнул румянец на щеках Джима. Ему бы не пришло в голову, что он покраснел от стыда.
IV
В унылой комнате на втором этаже гаража Тилли целыми днями слышались урчание и фырканье машин снизу вперемежку с песнями негров-мойщиков и шумом воды из шлангов. Комната была уныло квадратной, что подчеркивалось стоявшей в ней кроватью и обшарпанным столом, на котором лежало несколько книг: старые издания «На пассажирском через Арканзас» и «Люсиль» некоего Джона Миллера, испещренные чьими-то пометками старинным витиеватым почерком, «Глаза Вселенной» Гарольда Белла Райта, а также старинный Псалтырь в издании англиканской церкви, с надписью «Элис Пауэлл, 1831» на форзаце. В тот миг, когда Лоботряс вошел снизу в гараж, небо на востоке было все еще темным; когда в комнате включилась единственная электрическая лампочка, стало понемногу голубеть. Джим поспешно выключил свет и, подойдя к окну, облокотился о подоконник, уставившись в предрассветное небо. Его чувства пробудились, и первым ощущением стало ощущение тщеты всего окружающего, похожее на тупую боль в однотонной серости его существования. Неожиданно он почувствовал себя окруженным стеной, стеной такой же реальной и осязаемой, как и белая стена его пустынного жилища. И как только он ощутил эту стену, все, что составляло романтику его существования, легкомыслие, простосердечную беспечность и чудесную открытость его жизни, постепенно стало терять очертания. Лоботряс, шагающий по Джексон-стрит, медленно напевая себе что-то под нос, которого знали в каждой лавке на каждом углу, всегда готовый радоваться любой встрече, всегда готовый обменяться шуткой, иногда грустный, но лишь от того, что есть на свете грусть и время пролетает незаметно, – этот лоботряс неожиданно исчез. Само слово стало банальным упреком. Внезапное озарение – и он понял, что Меррит его презирает, что даже поцелуй Нэнси там, на лужайке, мог пробудить не ревность, а лишь сожаление оттого, что Нэнси так низко пала. А Лоботряс со своей стороны ради нее всего лишь продемонстрировал сомнительное искусство, вынесенное им из гаража. Он стал для нее чем-то вроде морального душа, а все грязные пятна принадлежали ему.
Когда небо стало приобретать бирюзовый оттенок, а в комнате посветлело, он дошел до кровати и упал на нее, яростно сжав кулаки.
– Я люблю ее, – вслух сказал он, – о господи!
И как только он произнес эти слова, что-то внутри него освободилось, как