хочешь, чтоб старые идолы из травы встали, головы подняли?! Думаешь все они в Днепре потонули, в дикие чащи изошли?! Ливы по сю пору Перкуносу рогатому молятся, коней ему режут и огни жгут. А сколько отсюда до Двины-то?!! Эх ты, князь…
Гневный Евпатий мерил шагами келью, зажав в деснице длинные чётки – бусины так и мелькали. У Бориса оставался последний козырь:
– Батюшка, он русич по рождению. Сын княжны переяславской… да хоть бы и сенной девки. Христос сказал ведь, что примет любого – и мытаря и грешника и даже разбойника на кресте простил. Если Волх сын людской, значит у него душа есть.
– Душа есть… Душа, – вдруг Евпатий остановился, – что ты знаешь о душе, чадо? Каким судом тебя судить будут, каким мои грехи смерят?
– Я знаю, что буду спасён, – просто сказал Борис, – и ты, отче будешь спасён. А Волха кроме тебя никому не спасти.
– То же самое говорил мне один франкский витязь подле Бет-Лехема, умирая от ран. Он лежал и пах гнилью и черви жрали его плоть. А он всё пробовал встать и хрипел, что встанет – ведь если не он, кто спасёт Иерусалим, кто пойдёт отбивать город у сарацинов?!!!
– И что?
– Он умер. Я засыпал его песком и прочёл молитву над телом и воткнул в землю его собственный меч – там даже не было дерева срубить крест. А Иерусалим остался под рукой сарацинского князя Салахаддина, – настоятель остановился у окна кельи и задумчиво глянул вдаль, на гладкое словно шёлк, безмятежное озерцо. Призраки жарких стран и тяжёлых походов словно бы окружили его, горячим ветром подуло по маленькой келье. А Борису вдруг представились белопарусные дромоны, и как сам он, словно Святослав на Константинополь, плывёт во Святую Землю с верной дружиной Черниговской. И где-то там поднимаются стены Иерусалима – большого, как Киев-град, с златоглавыми церквями и золотыми воротами…
– Хорошо. Я крещу твоего беса. Потом, если живы будем, с сестрой твоей обвенчаю. И чадо их как родится, тоже крещу – кто кроме меня согласится? Вместе будем грехи отмаливать, кто здесь не грешен… Когда говоришь, бес стену пошёл ставить?
– Вчера с рассвета.
– Значит завтра, к закату, закончит. Езжай к себе в Ладыжин, князь, и ничего не бойся. Как построит бес стену – вели ему в полдень явиться к церкви. Я к тому времени подоспею. Да, и с сестры своей глаз не спускай и в храме ей вели быть, не пойдёт, так силой тащи. Ступай.
У Бориса слегка отлегло от сердца. Пятясь он вышел из кельи и споткнулся о притаившегося Боняку – хитрец всё же подслушивал у дверей:
– Уговорил я отца Евпатия. Едем домой. Вели Шупику седлать лошадей, а я пойду помолюсь.
…Князь любил постоять один в пустом, тихом-тихом храме, когда суровые взгляды икон словно смягчаются, и можно поговорить с богом наедине. Встав на колени, Борис покаялся, что пожелал было сестре смерти, гневался попусту на людей, попросил смирить злую гордыню, что влекла его из малого Ладыжина к большим делам. Прохлада храма