министр, считай. Потому как, Рожанский, сын мне гербы шлёт. Малый, ты понял?
Бланк был казённый, из канцелярии Государственной Думы.
– Правит Россией сын, – построжел старик. – Я грешил: он по тюрьмам. Ан, вишь, в правительстве… Значит, прибыл ты? Что же, здравствуйте. Заходил надысь, малый в снеге играется. Прибыл, думаю. Надоело твой дом стеречь. Сколь ворья пугнул! Растащили бы, где имел я родиться в тысяча девятьсоттием. Хошь не хошь, а плати мне за стражу. Мало своих забот? Лиственницы снесли бы. Кто спас? Закваскин. Ты это помни.
– Мне рассказали.
– Врал твой Магнатик. – Вновь он насупился. – Первый вор твой Магнатик, спрашивай хоть кого… вон, Гришку хоть Заговеева… Дай полста.
Охранять мой участок я не просил его: воровали в ночь, первое; во-вторых, если б наглости набрались влезть, что старый сторож? мигом прибили б… Дав ему деньги, я зашагал прочь, слушая, что теперь он селёдку купит, выходил денежки караульною службой.
– Ну, ты бывай в дому я тебе сохранил, сосед!
– Здесь юнцы прошли. Видел, Николай Фёдорович? – вспомнил я.
Он вдогонку нёс ересь.
Но я не слышал, схваченный болью, чувствуя, как моё отношение к миру сгладилось; тягость схлынула, точно я получил свет истин. Мысли исчезли вдруг, и я радовался и желал одного: быть вне тьмы, наступающей валом сверху и снизу, пусть я в сияньи солнца и снега. Сгорбленность, чернота ли глазниц моих и кривая ухмылка – шедшие бабки (видно, в Мансарово) заспешили прочь. Я, сходя с твёрдых троп, что тянулись меж сёлами, брёл теперь под уклон в разлог (за которым Тенявино), брёл к последнему дому Квасовки с белым, – я взял за цель его, – полированным, будто мрамор, крыльцом. Такое же у Закваскина.
За плетнём двор был чёрною, подмороженной грязью вечно копытивших его мерина и овец со свиньями, также курьих пришлёпок. Крытая шифером, чуть кривая копна предваряла хлев, каменный, с отворёнными створками и, вплотную к ним, розвальнями с навозом… Он возник шаркая, волоча с мягким скрежетом вслед корыто. Мы познакомились много лет назад: я гулял, слышу – косят; вдруг косарь попросил воды, объяснивши, он, дескать, квасовский, «через дом» живёт; выпив, спрашивал пустяковину и прервал просьбой «крепкого, коль нет водки»; я дал лосьону, он удалился и не косил три дня. Мы с ним сблизились… Он отёр о халат все пальцы, чтоб поздороваться. Был он мал, тощ и стрижен, с чёлкой и в валенках; их всегда носил, даже летом, так как хромал.
– Что шаток-то? – присмотрелся он. – Худо? Надо лекарства…
Кажется, я шагнул; мрак взял меня.
Видя тополь подле копны, впоследствии я лежал пластом и спросил вдруг про Бобика, его пса.
– Собачку-то? Схоронил в январь… – Он, пришлёпнув на лоб мне снега, молча уселся, взял папиросы и чиркнул спичками. – Охладись лежи; оклемаешь… Пугивает косая! Также со мною; брякаюсь, на косьбе либо дома. Ну, и придёшь в себя, и встаёшь как нет. А ты молод… Рано, Михайлович! Вот