сын, врёт, в правительстве… Я твой дым вчера видел… а, мыслю, вдруг там их мафия? Что я им? – он вздохнул. – И куда мне? Как запретишь таскать, коли сверху воруют? Их, воровская власть! – Он умолк, потянувшись за пачкой, чтоб закурить вновь. – Вон, раздолбаи-то…
За плетнём шли юнцы в «адидасах» (модный «прикид» такой) с рюкзаками.
– Твой груз?.. Таились, псы, у Закваскина… Ну, отымем, Михайлович?
Я признал рюкзак, чувствуя, что во мне мало сил догонять шпану.
– Не к лицу, – обронил я. – И не настичь нам их… Но, Григорий Иванович, не Рогожский я, а Квашнин, садовода давнишнего Квашнина род. Дом же здесь на жену мою, на Рогожскую был записан, ты её видел.
Он вдруг задумался. Я ему стал своим по делам Квашниных, живших с родичами Закваскиных, Заговеевых и других окрест.
– Дом купил неспроста, чай?.. Коль не Рогожский – ну, Квашнин, здравствуйте. – И он подал мне руку – чтоб жать по-новому, не по-прежнему, вслед за чем, дымя, продолжал сидеть, приручая новые мысли, но обронил сперва: – Что ж молчал, Квашнин?
Что молчал я?
Так легче с жизнью… Да и не с жизнью, нет, а с реальностью или как её: данность? сущее? явь? фактичность? «мир сей»? наличное? всё вокруг? Я, болел когда, разделил их, жизнь с вокруг, вникнувши, что последнее не есть первое, что они в корне разное и нуждаются в разном: здесь власть, порядок и в воздух чепчики да закон дважды два есть четыре, хоть ты подохни, – там же дурь, прихоти и безóбразность. Но вот где жизнь меняется в данность, что у них общее, как туда и обратно, из жизни в данность; главное же, что истинней, – тут неясности. Легче быть имяреком, думая, что таков я вовне, без имени и незначащий, а внутри я, запрятанный, грозно истинен. Здесь Кваснин, а вот в истине, мол, Квашнин; здесь шушера – я всё в истине. Легче быть имяреком, если нет ясности, где вокруг, а где жизнь и что истинней. Обозначившись, я признал, что отныне здесь, в Квасовке, мне нельзя быть как раньше – как лже-Рогожскому. Впредь мне быть Квашниным, дабы новому искать новое. Я угадывал, что вот-вот во мне вскинется подноготная, и поднялся, взявшись за грядку старой телеги, где я лежал. Спросил лишь:
– Что с комиссаром?
И Заговеев встал, в драном тёмном халате, чтоб меж затяжками досказать: – Закваскин-дед – в ГеПеУ твоих… Я тогда, помню, мал был, он орал, пьяный, контру повывел, ну, Квашниных. Вас знали! Тут ваша мельница, тут твой дед учил. И сады-то – Квашнинские… Только что мы не знали, что вы – те самые.
Взяв яиц с пшеном, я ушёл…
Отужинали. Смерклось.
И я затеял, что заслужило шанс: в доме были столетние и, возможно, те самые прадедовы салазки с загнутым полозом. Не тревожась имуществом, так как воры всё взяли (кроме оружия, я его спрятал в подполе), мы спустились к нижней дороге, тёкшей вдоль Квасовки в виде снежной тропы. В закваскинских окнах свет: факт найденного вдруг сына, как бы не «думца», разве не праздник? Праздник, без всяких…