заслонило лицо доктора. Его рот двигался, но что говорил – не расслышать. Слишком шумно. Кто-то кричит рядом. Заходится от боли. Ну, хоть он, Бобби, ничего не чувствует. Это ведь хорошо, разве нет? Замечательно.
Включился фонарик, посветил в глаз, сделав мир молочно-мутным и ярким, словно всё обернули в белый дым… в дым…
Огонь…
Бобби видел, как клубится пламя, катится навстречу, как пустыня корчится от жара, словно поверхность солнца. Огонь бежал рядом, подгоняемый ветром, прыгал с куста на куст, будто живой. Бобби даже не представлял, что огонь может бежать так быстро. Быстрее старого грейдера, это точно, но все-таки медленнее «доджа», на который Бобби положил глаз: серебряно-серого, с темными окнами и восьмицилиндровым движком под капотом. «Додж» бы огню не уступил. Бобби купил бы этот «додж», пусть это и пробило бы дыру в финансах, но, увы, приходится копить на другое. Очень хочется увидеть лицо старого Такера в конце лета, когда Бобби наконец получит звонкой монетой за все сверхурочные и наденет увесистое колечко Элли на палец. Восемнадцатикаратное кольцо желтого золота с бриллиантом, ограненным под сердечко. Три с полтиной грана зелени – все, что есть за душой. И все это для Элли. К черту старика Такера, он так глядит на Бобби, будто тот не достоин даже имя Элли произнести.
Фонарик отключился, доктор наклонился, его рот снова задвигался, но медленно, словно под водой. Из-за чертова вытья ничего же не слышно. Бобби раньше такое слышал, и от воспоминания пробрало ледяным холодом.
В восемь лет отец взял Бобби на охоту. Большого старого оленя-самца они выслеживали в пустыне почти три часа. Когда нагнали, отец вручил сыну винтовку, старый «ремингтон», висевший обычно над камином. Ореховое ложе, там, где его касались небритые щеки отца и деда, вытерто до блеска. Прекрасная винтовка, но тяжелая и с тугим спуском.
Возможно, из-за тяжести или из-за буйной радости – ведь держал в руках то, что раньше видел лишь в руках взрослых мужчин, – но, когда Бобби прицелился в большого старого самца, сердце колотилось так бешено, что олень, наверное, слышал стук и с двухсот ярдов. Он поднял голову, втянул воздух, принюхиваясь, задние ноги напряглись – олень приготовился бежать. Бобби вдавил спуск, когда зверь уже двинулся, и не попал в сердце, а проделал дыру в животе. Хоть и подстреленный, олень бросился наутек, брызгая кровью во все стороны, волоча за собой кишки, будто гирлянды. Отец ничего не сказал, но выхватил винтовку и побежал за подранком, с легкостью неся оружие в одной руке. А Бобби оно казалось таким тяжелым.
На сухой рыжей земле кровь оставила яркие пятна. Олень ревел на бегу, зычно, страшно, мешая ярость и боль. После всякий раз, сидя на жесткой деревянной скамье в церкви и слушая, как преподобный проповедует об аде и проклятии, Бобби вспоминал тот рев. Так, наверное, должен звучать ад: раскатывающееся эхом жуткое вытье мучимой души, запертой глубоко под землей. Такой же вой Бобби слышал и сейчас.
Доктор наклонился снова. Его лицо словно плыло сквозь молоко. Бобби попытался сказать, что ничего не слышит из-за воя, кое-как вдохнул – и крик вдруг затих. Бобби попытался