меня нет. Мучительно существующий мир. Там всегда раннее лето, там отцветает шиповник и жмутся у сосновых корней фиалки, там короткая утренняя буря поднимает темную воду в пенные гребешки, – я знаю! – там вдоль длинного забора ходит птица удод с желтым клювом и сердито кричит на шмеля…
И только меня там нет уже тридцать лет. Скорее всего, я умерла там, в сухой высокой траве, из которой так хорошо гляделось в небо, и осталась в траве, и стала травой… И все остальное, что иногда кажется прожитой жизнью, просто привиделось мне перед последним сном на голубом небесном экране. Вот сейчас я закрою глаза, прислушаюсь, и, возможно, услышу сердитого шмеля над розовым клевером…
Я туда никогда не вернусь. Нельзя вернуться в посмертие.
Зато я помню сон, считающийся правдой, про то, как уезжала оттуда по просторной дороге в последождевой закат. И как стояли над дорогой – одна над другой, одна в другой, – две огромные радуги, два огромных обещания счастья, тех самых два утверждения, которые никогда не превращаются в отрицание – ну да… конечно….
Селедка
По ночам я ела селедку. У нас дома всегда была селедка: папа без нее полдня прожить не может. И вот, когда я, часам к двум ночи, распрощавшись в подъезде часа за полтора с очередным страстным провожальщиком, тихохонько вползала в кухню…
Кухня.
Блин, так я собьюсь.
Ну и черт с ним.
Кухня.
Стол-то был еще белый тогда, с черным ободком. Деревянный появился позже, когда я уж замуж выскочила. Белый стол с серыми прожилками на нежно-гладкой пластиковой крышке, и скругленные черные уголки. И возле стола, по обе стороны, зеленые прямоугольные, грубо сколоченные где-нибудь в палеозое, табуретки. Три белые с черным табуретки, прилагавшиеся к столу, тоже в кухне стояли, но они не котировались: у зеленых внизу была планочка для ног.
Когда еще были живы дед и бабушка, за этим столом по вечерам играли в джокер30. Как раз хватало пяти табуреток: меня научили играть в джокер, когда мне еще семи не было. Мама иногда вздыхала по-комсомольски, переживая за такой жуткий разврат. Двумя колодами, глянцевыми, хрустящими, с красавицами и рыцарями, с прибаутками. Первый взнос был дома 40, не 30, как я вижу сейчас, натыкаясь на похожие игры в сети. Я любила. Правда, долго не высиживала, как и остальные дамы – убегали делать разные другие дела. Оставшись тет-а-тет, дед с отцом часто затягивали дуэль до полуночи. Мама в ужасе шептала, что нехорошо при ребенке играть на деньги, но дуэлянты не внимали: отец как раз яростно отыгрывал у деда семьдесят шестую копейку.
Думаю, детство в голове любого состоит не из слов и понятий, а из картинок большей или меньшей яркости и подробности, сильно эмоционально окрашенных. Вот это как раз очень яркая и уютная по ощущению картинка у меня в голове. У буфета дед, в чем-то домашнем, всегда сером, карты не торчат из руки веером, а лежат на столе рубашкой вверх, прижатые пустым