маску своего лица в тот судьбоносный момент и огорчалась почти до слез. Вот ведь нелепость какая: воображение рисует достойные сцены в различных жизненных обстоятельствах, а действительность захватывает тебя врасплох с какой-то обезьяньей гримасой. Ну что могло быть хуже? Наверное, только пукнуть или описаться от избытка чувств…)
– Ты что, повеситься собралась? – непринужденно осведомился Даник.
– Да, – только и могла вымолвить Соня, каменея на своей стремянке.
– С чего бы это?
– Сама не знаю. Дай, думаю, повешусь. Для разнообразия…
Она спустилась со стремянки, в шортах и короткой маечке на голое тело. Он протянул ей руку, помогая сойти с журнального столика, и Соня машинально на нее оперлась, мучительно соображая, как повернуть ситуацию в свою пользу и снова оказаться на высоте. В смысле не на стремянке, а…
Но додумать до конца не успела. Потому что он уже рванул ее к себе, сжимая спину горячей сухой ладонью. И Соня, объятая мгновенным пламенем, сгорела в нем со всеми своими принципами, обидами и благими намерениями.
Потом они лежали на разложенном диване, и занавеска, так до конца и не повешенная, свисала над ними приспущенным траурным флагом.
Конечно, можно было бы еще и сейчас встать в позу и гордо указать на дверь. Но не смешно ли, право слово, вставать в позу после всего, что только произошло?
– Слушай, старушка, – прервал Даник ее нравственные страдания. – Все хотел у тебя спросить: Егорыч еще функционирует?
– Еще как функционирует.
– Все там же? На прежнем месте?
– Не-ет, он теперь у нас передовик капиталистического производства, – похвалилась Соня. – Мистер Твистер, почти что миллионэр.
– А машинами больше не занимается? – огорчился Даник.
Она толком не успела его рассмотреть. Неловко было, да и вообще… А сейчас подняла глаза и впилась, не в силах оторваться – так захватили ее подробности происшедших с ним перемен.
Он теперь коротко стригся. Наверное, потому что волосы заметно поредели. И возле глаз залучились первые морщинки. А на щеках – модная нынче трехдневная щетина. (Соне эта дурацкая мода не нравилась, казалась неопрятностью, особенно на тронутых временем лицах). И руки, такие большие, крепкие, покрытые мягкими темными волосками. А на груди, тоже теперь сильно заросшей, волосы были жесткими и курчавились, подступая к самому горлу, по плечам перетекая на спину, шелковой дорожкой сбегали по плоскому животу и снова жестко курчавясь.
Соня коснулась пальцами упругих завитков, и Даник снова резко притянул ее к себе, к волосатой, щекотной груди.
– А я, дурак, все боялся к тебе прийти. Думал, прогонишь, начнешь выяснять отношения – все эти бабьи идиотские фокусы. Во! – полоснул он ребром ладони. – Сыт по горло!
Он говорил долго и несвязно, будто откалывал от себя кусок за куском, просыпая камушки слов. И обнажался перед ней, чистый и непорочный. И получалось, что не было у него в жизни ничего лучше этой крохотной комнатушки и единственная женщина, которую он действительно любил,