двенадцатом году, когда крестьяне снаряжались на спасение отечества, как и ныне оглашаются – . Толпе, которая только тогда очнуться может, когда ей горячим железом нос щекотят, позволяю кричать при очевидных последствиях; но нам, на коих лежат со всею тяжестью своею причины, этими и тысячными другими вредными последствиями беременные, нам нет часов отдохновения, нет годов избавления: баба крестится только тогда, как гром грянет и зажигает её избу; опытный, прозорливый ставит отводы заблаговременно и отвращает грозу, уже висящую над ним в черных тучах. Плакать о нынешнем наборе есть дело бабье; плакат о возможности такому набору напасть на головы наши есть дело гражданина. Твои и слезы солдаток, на время овдовевших и снабдившихся потом утешителями; сирот, возмужавших и заступивших в семье упраздненное место отца, скоро осушатся; но мои истекают из источника вечно биющего. И в таком смысле участие, принимаемое мною в польских прениях, гораздо живее участия, принимаемого мною в русском наборе. Здесь разыгрываются последние надежды наши. Забываю о гниющем древе – , а жадно, пристально устремляю все внимание свое на зеленеющийся отпрыск свободы, пробивающийся на том древе. Знаю, что эти два начала, начало жизни и начало смерти, вместе существовать долго не могут: один другого выживет; и если вижу радостное укоренение первой, смотрю, хотя и неравнодушно, но, по крайней мере, с чувством терпения, услажденного надеждою, на издыхающие покушения последней; но если, напротив, вижу, что зараза порчи начинает подъедать едва зарождающееся семя здравия, то в онемении отчаяния смотрю сухими глазами на общую пагубу et je n'ai plus de larmes pour tous ses malheurs. Вот мой ответ: он в прах тебя сокрушает. Прав ли я, или нет? Отвечай теперь! А я заранее скажу тебе твоими же словами: «На этот раз Бог тебя простит, но вперед не согрешай!» Докучники прервали пыл моего прения, и я не мог уже разогреть новых доводов, остывших во мне, а то еще победительнее расчесал бы тебя в пух. Кстати, ни пуха на голову, ни ключа к – не дали. За что? Нас всех должно было бы прогнать по шее. Мы глупость делали за глупостью, промах дали за промахом. Нас не для балов здесь держат, а для того, чтобы быть посредниками между Русским императором и королем Польским. А мы, дурачье, из глупого порабощения императору, уверили короля, что здесь все по всероссийски безмолвно, и будет стоить только дать два-три обеда, чтобы закормить всякое неудовольствие и кашею замазать всякия уста свободные. Если после нынешнего опыта не выведут нас в честную отставку, то, признаюсь, не понимаю я, что он за человек. Какая тут терпимость, которая становится нестерпимою для других? Хорошо прощать личные оскорбления, но тут уже не мое лицо с носом и щеками, а лицо без образа ответчика перед Богом и людьми. Я могу по привычке держаться орудия испорченного, когда оно служит только моему удовольствию; но в выборе орудия, которым я работаю работу общественную, должна руководствовать мною не старая привычка своя, а выгоды, польза чужия – ближнего.
321. Тургенев