только тогда, когда сам по непонятным мне причинам этого пожелал. Впрочем, непонятными причины эти являлись потому, что тогда я приписывал успех всецело своим простоватым «чарам».
Как я радовался, с изумлением увидав, как глушит он бокал за бокалом в шумной ресторации Борреля, а потом, что бы вы думали? – сам предлагает ехать на острова и лупит извозчика ножнами от сабли, и, прибыв на место, как все, диким голосом требует Стешу. И чем мрачнее был он, когда задумчивый и запыленный возвращался из Петербурга, тем громче звучал его голос, просящий цыганского танца, вобравшего в себя все движения оседлых земель. Я, правду говоря, не сразу установил эту столь очевидную связь, но иначе и быть не могло. Да и до того ли, когда перед твоим разгоряченным лицом с неведомой страстью извивается гибкий стан, черные задорные глаза высмеивают самые далекие от солнечного света уголки твоей души, и только пронзительные краски тончайшего полотна отделяют тебя от этого упругого чуда, где бьется и трепещет жизнь. Битое стекло хрустит под подошвами сапог, и кто-то шепчет тебе на ухо:
– Ваше благородие. Тридцать семь рюмочек изволили-с… того-с…
– Отстань, дурак! На вот возьми… держи.
А ему того и надо:
– Премного благодарны-с…
Неистовство овладевает тобой, а голос Стеши, колотящийся о глухие стены трактира, высекающий искру, задевая верхний свой предел, будит и будит надежды. «Протяни руку, – чудится в нем, – и ты нащупаешь то, чего хочешь, чего смутно желает свежая твоя душа». И я представляю вдруг, как летит тройка по чуть запорошенному тракту, и в ней двое с лихорадочным блеском в глазах бешено мчатся навстречу своему счастью. Легко бегут кони, пристяжные падут к земле, полозья оставляют за собой длинный ровный след, который тут же заносит колючим снегом, и уже счастье в виде уютного огонька станционной будки пробивается через темноту навстречу своим хозяевам.
Я не знал, как это будет, знал только, что это будет непременно. Звенящий Стешин голос обещал мне это. Я нетерпеливо озираюсь, хочу посмотреть, нет ли этого уже здесь, сейчас… Нет. Только душка Донауров в белой рубахе сидит, широко расставив длинные ноги, спрятав лицо в ладони; вот юркнул между столов напуганный половой в нечистом фартуке – такой же мальчишка, как и я, вот Стеша, поводя подвижным плечом, исчезает за какой-то дверью, вот, наконец, и Неврев, который наливает себе вина и, задумавшись, смотрит в никуда, рюмка уже полна, красная жидкость льется через край и сбегает тонкой струйкой по жесткой крахмальной скатерти прямо ему на колено. «Опять печаль в его глазах…» – я в порыве необыкновенной жалости трогаю его за руку и начинаю утешать и отговаривать его сам не знаю от чего, ненадолго засыпаю на лавке и под сдержанные и понимающие смешки товарищей забираюсь в коляску.
В конце июня столичные полки выезжали в лагеря. Кавалерия размещалась в палатках на берегу Дудегорфского озера, бивак же нашего полка стоял в тот раз у въезда в Красное Село,