народа есть тяжелый, проклятый труд; многие светлые люди надорвались на этой работе.
Иван Афанасьевич был главный двигатель этой работы. Он искренне, от всего сердца веровал в то, что театр, музыка и знания делают людей лучше и благороднее. Каждое свое появление в Смольном он преподавал актерское искусство не только дворянским воспитанницам, но и нам, бедным мальчикам.
– Нет, нет, нельзя просто говорить слова, написанные в книске! Нужно представлять, что ты и в самом деле Геракл, сражаюсийся с гидрой!
– Но, Иван Афанасьевич, я никогда не сражался с гидрой…
– Тогда, значит, нужно вспомнить, как ты сражался с кем-нибудь другим и представить, сто это была гидра… Ты сражался с кем-нибудь?
– Ну, я из ружья стрелял, в полотно…
– Вот и представь, сто ты стреляесь в полотно…
– Ага, понятно…
Он гидре лернейской
Ее неисчетные главы спалил,
И ядом змеиным
Он меткие стрелы свои напоил,
Чтоб ими потом пастуха Гериона убить,
Три мертвые тела урода на землю сложить…
Иван Афанасьевич водил меня по городу, показывая дома и рассказывая, кто их строил; в городе было несколько театров: один при Шляхетном корпусе, другой – в Академии художеств; третьим театром был Оперный дом. Каждое лето в город приезжали иностранные труппы: на Царицыном лугу[67] англичане давали Шекспира, а еквилибрист Сандерс показывал чудеса ловкости и прыгучести человеческого тела; более всего мне запомнились итальянцы с их комическими операми и пантомимами.
– Весь секрет в том, стобы понимать корень языка, – поделился со мной хитростью Иван Афанасьевич. – У французского и итальянского языка единый корень, и ежели ты его знаесь, то и все остальное становится легко.
– Латынь, – догадался я и подивился своей догадке, – язык древних римлян. Римляне были мудрые: Катон, Цицерон и Цезарь. Первый писал о том, как правильно вести сельское хозяйство, сеять пшеницу и рожь; второй знал лучше всех закон, а третий был великим императором. Зря они только Карфаген разрушили.
– Вовсе и не зря, – заспорил со мною Иван Афанасьевич. – Пунийцы приносили человеческие жертвы во имя своей гнусной религии; сто может быть хуже?
Следующей зимой я и сам вышел на сцену, в Вольтеровой Заире, поставленной в новом театре Шляхетного корпуса с необыкновенным размахом и роскошью; на значительную сумму были приобретены костюмы и парики, римские, магометанские и китайские балетные платья; я играл раба, посланного к Заире с письмом. Там-то, в Меншиковом дворце, я впервые и увидел Е. И. В. Екатерина запросто восседала во втором ряду в сопровождении своих закадычных юнгфрау[68], Соколовской и Разумовской; она показалась мне беззаботной и веселой.
Я засмотрелся по сторонам и прозевал свой выход на сцену. Меня начали толкать, щипать и пшикать.
– Никогда! – громко закричал я, выбежав на шаткие деревянные подмостки. – Никогда…
…в таком волнении Заира не бывала;
Дрожала, побелев;