теля,
Чем писать для читателя и потерять себя.
Сирил Конноли.
Я не знаю, зачем этот текст. Может быть, попытка оправдания, ведь я никогда не мог защитить свою внебытийность. Это универсальное междусловие можно отнести к любому из моих текстов, но попало оно сюда и не поддаётся вычеркиваемости… Похоже немного на декларативный потуг, симулирующий рождение будущего «нечто», ибо в наше время нет смысла не эпохальничать (мудрое словечко нарисовалось – уже польза). Я не знаю кому, когда и зачем надобится поэзия, которую давно никто не «всасывает» (хотя, зачем здесь кавычки – для людей без кожи они только создадут подобие панциря, а для прочих и без этого текста хватает недевственных курсисток при скудоумных культуродеятелях). Я точно знаю, что после этой вставной конструкции придётся делать грустные глаза и демонстрировать свою неверблюдность.
А вообще, могу я подарить себе свои стихи, ничего не декларируя и не оправдываясь? Убаюкать себя, на время захомячить в свой жадный карман кусочек настоящего, не кастрированного политикой и пиитикой чувства. Могу! И хочу! И превыше моего желания может быть только… Да просто выше этого только задранная попка псевдожизни, но я, и пусть это моё единственное достоинство, никогда не вёлся на остывшие макароны (пусть понимают, как хотят – они знают слово «интерпретация»).
Одно я знаю абсолютно точно – в этих «записках мимошедшего» все по беспределу честно и нет ни капельки (забавен язык) онанизма.
Колыбельная для
Люцифера
(1989 – 1991)
Каждый бой по себе выбирает смерть.
Тим Александр Кельт
Это было совсем недавно, когда количество волос на моей голове ещё можно было назвать причёской, а количество слов в лексиконе – достаточным для поступления на филфак. Рок-н-ролльщик, спортсмен и секретарь комсомольской организации постепенно деформировался в «проклятущего поэта» и алкоголика. Шесть струн болгарского «Орфеуса», подпалённого в костре, нехилые вылазки в петербургское сопливое пространство, и девочки, пишущие длинные курсистские романы… Гнилая романтика леса и деревенские танцы с томиком Рембо в кармане. Областные олимпиады по математике и биологии и разбитые очки в пьяных спорах о Моррисоне. И верные друзья, рисующие, стихоблудствующие, гитарощиплющие. Именно тогда рождались темы для картин – «Девочка на шару», «Бурлюки на «Волге», «Спирохета, вызывающая сифилис», «Декабристы будят Герцена»… И тексты, тексты, тексты… Первая отповедь из журнала «Парус» о несоветскости стихов и первые песни в соавторстве с Винни (теперь он доктор философии в Нидерландах). Это было одновременно «stairway to heaven» и спуск в преисподнюю, поиск «house of rising sun» и «пути в сторону леса». Почему-то сейчас захотелось это вспомнить… Для нестатистов того пространства, да и для себя. Тот момент, когда возраст Рембо и Божидара не позволял врать и слушаться классиков.
Нюхайте, пяльтесь и прыгайте назад на четверть века. Тогда я стал Кельтом. И перестал быть мальчиком…
Конар-хисти
Нарисуй меня черным всадником
В инквизиторском белом костре,
В императорском сюртуке
И в агонии бледных сумерек.
Распиши это небо мной,
Пьющим затхлость монашеской кельи,
Офицером английского флота,
Менестрелем-бродягой севера.
Вышей образ мой на плаще
Матадора или мессии…
И в бурлящем стакане ваганта,
И на вывеске дома терпимости,
И на крыльях подбитого лебедя
Пусть глаза мои будут осенние.
Выжги профиль мой на груди
У седого крупье Монте-Карло,
На цыганском платке у торговки,
На борту корабля из Испании…
Но когда ты вернёшься ко мне,
Я спою тебе песню кельта —
Гимн моей негритянской России,
Ослеплённой и преданной пеплу.
И когда в поцелуйном преддверии
Ты протянешь мне губы печальные
Я умру. Ибо я не любил тебя.
Ты простишь. Ибо Смерть – тебе имя.
Закатный плач
Дмитрию Лапушкину
Скрипач играл Сарасате,
Ветер выхлёстывал лица.
Тоска до кровавой рвоты
И смех истеричных глаз.
Но тихо сошла Богоматерь
С убийцами сына проститься.
Огонь наводил позолоту
На старые зеркала.
Деревья сплетались с закатом,
Меня приглашая на танец,
Да я ведь игрок, а не зритель
Пути сквозь петлю на погост.
В шеренгу расставят солдат, и
Проступит