Правда гончих псов. Виртуальные приключения в эпоху Ивана Грозного и Бориса Годунова
сильно удивило и напугало Григория Лукьяновича. Ведь в коробице, которую он передал князю Старицкому был совершенно безобидный порошок – порох с мукой. А еще, как обухом по голове, когда он узнал, что в Александрове внезапно преставился думный дьяк Разбойного приказа Тимофей Никитин. В очередной раз схватил Бакуню за грудки:
– Всё ли сделал, как я велел?
– Молю тя, Григорий Лукьянович, – с испугу обронил тиун присказку хозяина. – Передал твое письмо дьяку ночью на Яузе, никто не видал.
– Ну, а до того, как с ним встренулся, как об том договорился? Надеюсь, в приказ не препирался?
– Обижаешь, Григорий Лукьянович. Мальчонку – сбитенщика за полушку нанял, научил, чтоб передал Никите, что его в темень у Лихой заставы ждут.
– Отчего же тогда Тимошка подох?
Бакуня развел руками:
– Так, видать, на роду написано.
– Дурень! – оттолкнул тиуна Малюта. – Попало ли письмо к царю, вот и ломай теперь голову. И от чего он занемог?
– На Торговой площади сказывают, ужо Филипп государя причастил, отходит.
– Да-а. Неужто князь Владимир порошочек подменил? Во, беда-то! Или не беда?
– Чего?
– Не напрягайся, лопнешь. И что с князем Старицким? – вслух рассуждал Скуратов. – Ежели письмо дошло до Ивана, то тот в Александрове под замком, а ежели…
– Чего ты гадаешь, Григорий Лукьянович, как девка перед рождеством. Здесь князь, под Москвой, в Воробьевой слободе, у сродственников.
– Откуда знаешь? – выкатил глаза Малюта. Его часто поражало то, что тиун ведает всё, что творится кругом. Ценил в том числе и за это.
– В Москве сорок много, на хвосте приносят.
– Та-ак, – протянул Скуратов и даже дернул себя за бороду. – Прям Гандикап.
– Ты же в шахматы не умеешь, – заржал Бакуня.
– Внимательный очень. Пасть закрой. Седлай лучше.
Перед сумерками, когда по Москве уже начали расставлять сторожевые рогатины, Малюта вместе с верным Бакуней, отправился в Воробьеву слободу.
Хитрый план
Иван Васильевич лежал на широкой кровати в царских покоях. Темные занавесы на ней были плотно задернуты. Возле стоял митрополит Филипп, опираясь на тонкий, с костяными ручками посох. Он шептал молитву.
– Видать, отхожу, пресветлый, – произнес еле слышно государь.
– По грехом нашим и беды, – вздохнул Филипп. – За всё плата наступает. Облегчи душу, не томись. Туда, – указал он посохом на потолок, – кроме неё ничего не возьмешь. А она должна быть чиста, аки слеза младенца. Распусти опричнину, помилуй обреченных, покайся за невинноубиенных.
– Всё сделаю, Филлипушка, токма оставь меня покуда, сил нет.
– Оставлю, государь Иван Васильевич. Крепись.
Митрополит собрался уже уходить, на пороге задержался:
– Меня зело судьба великой духовной ценности беспокоит, что с ней будет, ежели… О либерии бабки твоей Софьи размышляю. Кому она без тебя надобна окажется? Растащат, немцам проклятым продадут, а то и вовсе спалят.
– На тебя