очень часто говорить не хочется. Не хочется говорить вообще. Бесследно. Необоримо. Молчать… В молчании хранить себя, свою неразделимую сущность. Не позволять в себя проникать.
Значить, так, цель жизни – суметь хорошо от неё защититься. Работа в этом ему помогала.
Книги и музыку он не любил – сразу начинал чувствовать пустоту, которая обволакивала его, едва он соприкасался с ними. Музыка для него была звуками жалости и веселья, всё равно, в любом случае в них таились отголоски тяжёлой жизни, которую надо было подкармливать молитвами, чтобы она поменьше обращала на тебя внимание. История всей литературы, как и любого писателя, представлялась ему историей заблуждений. Люди, ко-торых он встречал на своём пути, были для него скорее уже не людьми, а его плохим о них представлением. У всех были безусловные минусы, просто у некоторых немногих этих минусов было меньше.
Кирюков – чёрный, Кирюков – едкий. Сухая ветка. Ветка без листьев. Выбоинка отстукивала внутри него язвительные комментарии. Он их плохо прочитывал, был раздражён. Так что же случилось? Черви. Шнур… Он дотронулся до шеи, провёл ладонью по горлу. Задрожало стекло от проходящего поезда и шепнуло: «Но это не тебе». – «Что?» – подумал он, не расслышав. Он попал в плохую историю. Он не сумел спрятаться. Есть такие люди, которые сумели это сделать. Ему – не повезло.
Он стоял у окна. Он смотрел в окно, а там, за гаражами, вытягивалось здание треста. Виден был торец его, украшенный между третьим и четвёртым этажами белыми по красному, транспарантными буквами: «Выше знамя интернационального социалистического соревнования!» Последний четвёртый этаж, окно угловое, зашторенное, сразу над «выше» – вот где были глаза Кирюкова. Лицо его – застывшая судорога распаханного поля, борозды вечной озабоченности и нервного срыва. Вороньё кругом. А самая главная птица там, за шторкой. Недавним звонком оттуда заставили его призадуматься – крепенько так, основательно, и теперь его нахмуренные брови очерчивали строгий горизонт его вынужденной мысли. Как же хотят ему насолить! Трест хочет. Трест хочет выставить его в неприглядном свете. Чуть ли не с благими, добросердечными пожеланиями, отмечая достигнутое, – ведь заслуги должны быть отмечены, – но холодно, через секретаршу, по распоряжению треста, по личному указанию самого (видел ли его хоть кто-нибудь, проклятого невидимку?), издеваясь в зарешеченной темноте трубки, там, за шторкой, наверняка трясясь от смеха, предоставляя право идти в первых рядах… да, вам… вашей… хм… организации… вам возглавить колонну… район…
Гады! Знают, когда Кирюкову подставить ножку! Значить, они там думают, что ему конец (всё же многие миллионы долга), что его дело швах, все чувства у него, значить, в оче-редной раз будут наружу… А вот такого, согнутого в локте, не видали?! Выкрутится Кирюков, сдюжит. Он и сам бы давно уже мог сидеть за той шторкой, в том же кабинете, а не в этом, самому быть стволом, срубив ненужные сучья, но разве тут…
Тут победное, входящее