какие-то странные и не очень приличные, на мой взгляд, вещи; оно пугало и тревожило непонятными изменениями. Поначалу я жутко стеснялась своих растущих форм, пытаясь спрятать их под одеждой, но очень быстро это сделалось невозможным. В пятом классе разбухшая грудь мешала мне бегать и прыгать на физкультуре. В шестом пришлось смириться и надеть сбрую, и с тех пор ни один предмет туалета уже не отличал меня от зрелой женщины. А в седьмом этот предмет – почему-то очень заманчивый для сверстников мужского пола, – вырос до четвертого номера, и редкий мальчишка упускал возможность в гардеробной толкучке задеть плечом, а то и просто ткнуть пальцем выступающую вперед часть моего тела. Это было всегда очень больно, особенно если тыкали в соски, которые иногда стали сами собой твердеть, совершенно неприлично проступая сквозь платье – и в ответ я била по рукам чем придется.
А дома все оставалось на заданном, аскетическом и бесполом уровне. Бабушка не смягчала строгости, не отпускала меня вечером из дому, сама ходила со мной гулять – впрочем, это не доставляло мне больших неудобств, ведь в классе я жила вне всех компаний и подружек у меня не водилось.
Взамен разговоров о реальной жизни бабушка заставляла меня читать классику. Методически – каждый день после того, как сделаны и проверены все уроки. И я читала, отбывала повинность строго по количеству страниц. Маялась над томами Тургенева, Толстого, Чехова: у нас имелась приличная библиотека, которую бабушка героически собирала всю жизнь, сохранив даже во время войны и оставив потом моим единственным наследством. Я пролистывала книги от и до, не вникая в смысл строчек, не вживаясь в эту придуманную, чужую жизнь – а сама была за окном, высоко и далеко отсюда, где… Где тоже ничего не было, кроме бесконечных по всем направлениям серых туч. Бабушка подробно расспрашивала о прочитанном и, конечно, замечала, что я гоню тексты сквозь себя, как водицу – и сердилась, повторяя неустанно, что надо любить книгу, источник знаний и учебник жизни; что лишь чтение классики даст мне школу истинной морали, пригодной на все времена. Но книги отказывались мне раскрываться, я не находила в них живой жизни и не понимала, где там мораль; я вообще не знала, что это такое. Мораль представлялась мне громадным – под потолок – сводом законов в черных томах. Законов, каждый из которых четко продиктован сухим бабушкиным голосом и начинается словом «не». Все, исходящее от бабушки, всегда начиналось с «не». Как я понимаю теперь, она искренне стремилась воспитать во мне лучшие качества, внутреннюю стойкость и нравственный иммунитет – сухие, канцелярские слова, но я не нахожу иных, более подходящих к бабушкиным воспитательным догмам, – пыталась подготовить меня к взрослой жизни так, чтобы я натворила поменьше ошибок. Но делала она это с такой серой прямолинейностью, что жизненные установки ее не проникали в душу на достаточную глубину, а со временем даже стали вызывать обратную реакцию. На каждое бабушкино «не» хотелось тут же подобрать собственное